Женщины для вдохновенья (новеллы) - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Твой любящий.
Я на тебя, Ларион, не сержусь…»[2]
Впрочем, не стоит думать, что Люба — веселая, умная, красивая женщина — только и знала, что украшала собой жизнь писателя Булгакова. Эта жизнь была всякая, ну очень всякая, и Люба оказывалась верным другом в самые тяжелые минуты. «Другу моему, светлому парню Любочке», — напишет Булгаков на сборнике «Дьяволиада», и слов этих ну никак не выкинуть из истории их отношений, ибо, что написано пером, не вырубить топором, а рукописи, как известно, не горят…
Не просто так, не за одни лишь красивые глаза Булгаков посвятил Любе роман «Белая гвардия», повесть «Собачье сердце» и пьесу «Кабала святош». Все, что было написано Булгаковым в их годы, с 1924-го по 1933-й, так или иначе связано с Любой — одобрено ею, навеяно ею, подсказано ею…
Книгу воспоминаний «У чужого порога» Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова спустя много лет начнет так: «Две ступеньки ведут к резной овальной двери в кабинет Михаила Афанасьевича на Большой Пироговской улице. Он сидит у окна. В комнате темновато (первый этаж), а я стою перед ним и рассказываю все свои злоключения и переживания за несколько лет эмиграции, начиная от пути в Константинополь и далее.
Он смотрит внимательными и требовательными глазами. Ему интересно рассказывать: задает вопросы. Вопросы эти писательские:
— Какая толпа? Кто попадается навстречу? Какой шум слышится в городе? Какая речь слышна? Какой цвет бросается в глаза?..
Все вспоминаешь и понемногу начинаешь чувствовать себя тоже писателем. Нахлынули воспоминания, даже запахи.
— Дай мне слово, что будешь все записывать. Это интересно и не должно пропасть. Иначе все развеется, бесследно сотрется.
Пока я говорила, он намечал план будущей книги, которую назвал „Записки эмигрантки“. Но сесть за нее сразу мне не довелось.
Вся первая часть, посвященная Константинополю, рассказана мной в мельчайших подробностях Михаилу Афанасьевичу Булгакову, и можно смело сказать, что она легла в основу его творческой лаборатории при написании пьесы „Бег“…»
Так оно и было. Люба стала для Булгакова бесценным консультантом!
Пера, главная «европейская» улица Константинополя, шумная, крикливая, разноголосая, с трамваями, ослами. С автомобилями, парными извозчиками, пешеходами, звонками продавцов лимонада, завыванием шарманок, украшенных бумажными цветами… Ее так и видишь, так и слышишь за окном дешевых комнатенок, где мучаются герои «Бега».
«Большой базар» — «Гран-базар» — «Капалы Чарши» в Константинополе поражал своей какой-то затаенной тишиной и пустынностью. Из темных нор на свет вытащены и разложены предлагаемые товары: куски шелка, медные кофейники, четки, безделушки из бронзы. Трудно отделаться от мысли, что все это — декорация для отвода глаз, а настоящие и не светлые дела творятся в черных норах. И если туда попадешь, то уж и не вырвешься… В «Беге» на этом базаре торгует резиновыми чертями генерал Чарнота, который не в силах покинуть Константинополь в финале пьесы.
У Василевского и Любы в эмиграции был знакомый — очень богатый человек Владимир Пименович Крымов. Он стал прототипом Корзухина в «Беге», а с его жены, миловидной украинки, списана веселая «непотопляемая» Люська, бывшая любовница Чарноты. Булгакова насмешил рассказ о том, как Крымов учил своего лакея по фамилии Клименко французскому языку. Этот лакей Антуан тоже возникнет в «Беге».
Люба вспоминала и о том, как, по наивности, однажды села играть с прожженным картежником Крымовым и, конечно, продулась в пух. На другой день Крымов приехал на собственном автомобиле за долгом… Булгаков в «Беге» очень своеобразно «отомстил» Крымову за то, что тот потребовал деньги с полунищей соотечественницы (женщины!), заставив Корзухина проиграться дочиста опытному игроку Чарноте.
Булгаков в свое время не мог простить первой жене, что не увезла его, больного, вместе с отступающими белыми из России. Он страстно мечтал о загранице, а Париж вообще был городом его снов. В Париже жил брат — Николай Афанасьевич, доктор медицины, бактериолог, бывший прототипом Николки из «Белой гвардии» и «Дней Турбиных»… На книге первой романа «Дни Турбиных» (под таким названием парижское издательство «Конкорд» выпустило в 1927 году «Белую гвардию») Михаил Афанасьевич написал: «Жене моей, дорогой Любаше, экземпляр, напечатанный в моем недостижимом городе. 3 июля 1928 г.». Рассказы Любы о Париже были для него пьянящим «медом воспоминаний». И самым неожиданным образом некоторые из них отразились потом в невероятных сценах «Мастера и Маргариты».
Эти статистки-ню из «Фоли-Бержер», украшенные перьями, манящие, сверкающие глазами… Не их ли мы увидим на балу у Воланда, где вместе с мужчинами-«фрачниками» присутствуют нагие красавицы в лаковых туфельках, с маленькими нарядными сумочками и с прическами, украшенными перьями?
А вот что рассказывала Люба о своей последней репетиции в «Фоли-Бержер»:
«В картине „Ночь на колокольне Нотр-Дам“ участвовала вся труппа. По углам таинственно вырисовывались химеры. Зловещий горбатый монах в сутане стоял над громадным колоколом, простирая руки над вырывающимся из-под его ног пламенем. Из пламени медленно поднималась фигура лежащей женщины. Черный бархат скрадывал железную подпорку, и казалось, что женщина плывет в воздухе (не отсюда ли полет нагой Маргариты в ночном небе?). На колоколе, привязанная гирляндами цветов, висела совершенно обнаженная девушка. В полутьме мерцало ее прекрасное тело, казавшееся неживым. Голова в потоке темных волос была безжизненно запрокинута.
Под звуки глазуновской „Вакханалии“ оживали химеры. Ведьмы хороводом проносились вокруг монаха. Вдруг одна из них крикнула: „Она умерла!“ — и остановилась. Произошло смятение. Задние наскочили на передних.
— Где? Кто? — Оркестр продолжал играть. — О! Умерла!
— Тихо! — крикнул режиссер. — Без паники!
Артистку сняли с колокола. Она была в глубоком обмороке. Впопыхах ее положили прямо на пол. Появился врач, запахло камфарой. „Она закоченела, — сказал он. — Прикройте ее!“ Монах набросил на девушку свою сутану…»
Тут можно разглядеть многое. И мнимую смерть Маргариты, отравленной Азазелло, и широкий черный плащ, которым она прикрывает свою наготу, и общую бесовщину всей сцены, которая стала в романе истинной дьяволиадой…
Кстати, Воланд на крыше Пашкова дома сидит в позе химеры на Нотр-Дам. Фотография этой химеры, которую Люба привезла из Парижа, долго стояла на письменном столе Булгакова.