M/F - Энтони Берджесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне нужно сходить в…
— Да пожалуйста!
Он меня отпустил. На выходе из ресторана я заметил, как двое парней в веселеньких ярких рубашках и зеркальных очках поднялись из-за столика у двери. Так вот почему он меня отпустил. Я побежал, высматривая дверь с буквой М, расталкивая женщин в годах, которые возмущенно ойкали, пока их пузатые спутники готовились крикнуть мне: «Эй, молодой человек». Один мужчина, я видел, нес лыжи. Лыжи? Лыжи?! Я ворвался в мужской туалет и увидел, что там, слава Богу, полно народу: везде шумела вода, застегивались молнии, теплой водой мылись пухлые руки. Те двое последовали за мной. Они совсем не запыхались, улыбались слегка кривовато, но по-доброму. У одного были рыжие, ржавые волосы, расчесанные на прямой пробор и заправленные за уши; второй был в соломенной шляпе. Губы у обоих мягкие, совсем не жестокие. Согнувшись пополам, я выкашлял на кафельный пол плотный красный сгусток. Реакция была вполне ожидаемая: искреннее и напускное равнодушие, отвращение, замешательство, быстро подавленное возмущение, очень мало сочувствия. Я воскликнул слабо и коварно:
— Врача, отведите меня к…
Парни Пардалеоса не заставили просить себя дважды. Они подскочили ко мне, улыбаясь, согнули руки крюками. Уже не так слабо, но еще коварнее:
— Нет, нет, нет. Не подпускайте их, нет. Это они меня так, они.
Парочка начальственного вида дядек в рубашках, но без пиджаков сверкнули очками сперва на меня, потом — на этих двоих и вроде как принялись сурово закатывать рукава. А потом туалетный смотритель, крепкий чернокожий старик в белом, с серой сморщенной кожей, обнял меня за талию.
— Тебе к врачу надо, сынок? Ну пойдем.
Он вывел меня из уборной, но, что удивительно, парни Пардалеоса не бросились следом. На самом деле я видел, как рыжеволосый подошел к писсуару и взялся за молнию на ширинке. Я оказался в огромном, переполненном людьми вестибюле — свободный, но озадаченный. Озадаченный также и тем, почему я, слабый мальчик, еще больше ослабленный утренними откровениями, не хочу отдохнуть в Лейжер-Сити. Предложение Пардалеоса казалось более чем разумным. Если я двадцать лет прожил без младшей сестры, значит, она мне вообще без надобности. К чему такая спешка? Тем не менее я сказал:
— Мне уже лучше. Теперь я, наверное, справлюсь. У меня самолет. Просто временное…
— Ты уверен? Выглядишь ты неважно, сынок. Куда летишь?
— На Каститу.
— На Каститу? А это где?
Я понял, к чему эта спешка. Я жадно стремился к Сибу Легеру как к единственному островку здравого смысла в этом безумном мире. И тут я увидел того человека из Бронкса, во всем черном, memento mori для беззаботных и радостных отдыхающих в ярких летних одеждах, оживленно-подвижный предупредительный знак, напоминание о том, что ждет всех нас там, по ту сторону этого краткого спазма отпускного солнца. Он толкал перед собой, держа в скрытом захвате, невысокого смуглого человечка, яростно шевелящего губами, — с большими усами, в желтовато-коричневом костюме. Стало быть, человек в черном взял Гусмана, как собирался, и не дал ему вернуться в… британский городской глашатай звонит в колокольчик, на нем треуголка, штаны до колен и камзол с фигурными клапанами на карманах, с наложенным саундтреком русского подхалима: у меня бессознательно отложился в голове этот образ.
— То есть в Охеду. Чартерным рейсом.
Ведь Охеда, если не ошибаюсь, в четырехстах милях к западу от Каститы?
— Тогда следи вон за тем телевизором, сынок. Там будет выход на посадку. Ну а мне надо обратно в сортир. Ты уверен, что у тебя все хорошо?
— Спасибо, — сказал я и добавил: — Мы, Гусманы, крепкие.
5И вот, спустя пару дней, я держу курс на восток на элегантной новенькой яхте под названием «Загадка II», нарядной красавице тридцати футов в длину и десяти в ширину. Принадлежала она человеку по имени Фрэнк Эспинуолл, дядьке лет сорока пяти, тучному и брутально лысому, как восточный монах или палач, родом из Гаррисберга, штат Пенсильвания, бывшему дизайнеру средней руки, занимавшемуся дамской модой, но отошедшему от дел ради привольной, зависящей только от собственных настроений жизни в непрестанных морских круизах. Он ненавидел женщин и, когда говорил о своей яхте, никогда не называл ее яхтой, а только судном. У него был компаньон, такой же радикальный женоненавистник, по имени Пин Шандлер, двадцати с чем-то лет, поэт, который, насколько я понял, периодически бросал Эспинуолла то в одном, то в другом карибском порту, но потом каждый раз возвращался, весь в синяках, полумертвый от голода и полный раскаяния.
А я все гадал, как зовут мою сестру. Анна-Мария, Кларинда, Офелия, Джейн, Пруденс, Черити, Карлотта? Нет, не Карлотта. Вообще-то мне было по барабану. Если я об этом задумывался, то исключительно из праздного любопытства. С другой стороны, разве мне не придется взять эту самую сестру под опеку, когда я достигну совершеннолетия? Обеспечить ей все условия, так сказать. Вот пусть закончит учебу в своем благородно-девическом пансионе, а потом мы ее благородно спровадим замуж. Впрочем, подобные мысли предполагали, что мне вроде как предстоит облачиться в суровый саван главы семьи. А мне оно надо? Эспинуолл и Шандлер были свободны, хотя и безысходно привязаны друг к другу в сексуальном смысле. Я сам научился относиться к сексу как к чему-то преходящему. Пришло — ушло, и Бог с ним. Я мог бы стать абсолютно свободным, как воображаемые работы Сиба Легеру. Свободным даже от ропота и нытья своего собственного тела. Сейчас я себя чувствовал гораздо лучше, проходя обработку всем этим озоном, под Карибским солнцем, льнущим к спине. Как будто теперь, уже зная причину всех своих мелких хворей, я мог закрепить их за этой причиной как движимое имущество. Я отписал их обратно отцу.
В тот конкретный момент я готовил обед: что-то вроде буйабеса из консервированной селедки, моллюсков и кальмаров, сваренных в рыбном бульоне из сухого концентрата, с луком и перцем, а потом, на десерт, — дольки персика в крем-карамели. Мой камбуз располагался на корме, в большом кубрике, который использовался в основном для хранения парусов — по левому борту, с не особенно разнообразным запасом продуктов в кладовке, прямо напротив гальюна и перехода на правый борт. Еще на корме располагался салон с кожаными диванчиками вдоль стен, с большим столом посередине и маленьким штурманским столиком у передней переборки. На одном из диванчиков возлежал Пин Шандлер, блондинчик с прямыми длинными волосами, в очках с круглыми стеклами, с выпяченными по-рыбьи губами, каковые сейчас шевелились в вокальной отладке строчек из длинной псевдопоэмы, которую он сочинял: Взварево пены, дряблые жилы, уравнение доказано, равенства знак. — Ни слова об окружающем море: сплошной едкий, удушливый бред с сексуальным уклоном. — Долго дула труба, но поникла теперь, наконец отдохнет. Он был в легких слаксах цвета вареного шпината и в футболке, которая сперва показалась мне обыкновенной «газетной», но, присмотревшись поближе, я обнаружил, что, по какому-то грязному замыслу, ее украшали страницы из произведений писателей-мистиков. Эспинуолл с мрачным видом стоял за штурвалом, полностью голый, но с трубкой в зубах.
Доротея, Маргрит, Фредерика, Рикарда, Эдварда. Да черт с ней, с сестрой. И черт с ней, с ответственностью.
Все было на удивление просто. Я безо всяких проблем сел на тот чартерный рейс в Охеду. Такая гремучая смесь пассажиров всех цветов кожи, столько расового разнообразия в Охеде, что я сошел за самого заурядного карибца. Никто не просил предъявить билет. Смуглый дядька с седыми кудрями не глядя вычеркивал фамилии из списка. Кортес, хорошо. Корти, хорошо, хорошо. Кортес. Кредите. Мандукастис. Хорошо, хорошо, хорошо. Гусман, Гусман, Гусман, хорошо. Большинству пассажиров было действительно хорошо. В смысле они пребывали в изрядном подпитии. Они провели отпуск во Флориде и сейчас возвращались на остров, где действовал строгий «сухой закон» — тяжелое наследие английских отцов-основателей-мусульман, которые в 1647 году уплыли из Англии с ее пуританской нетерпимостью. Один из пассажиров, страдающий старческой дальнозоркостью, усугубленной виски, принял меня за настоящего Гусмана и заговорил о том, как мы с ним замечательно провели время на ипподроме в Хайалиа-Парке. И все же на всякий пожарный я почти весь полет просидел в туалете. Где очень серьезно обдумывал свое будущее.
План был такой: ознакомиться с произведениями Сиба Легеру, как было задумано изначально, потом каким-то образом вернуться в Соединенные Штаты и выудить деньги у хранителей отцовской казны, чтобы этих денег хватило примерно на год — может, чуть больше — скромного, бережливого существования, пока я буду искать себя и проверять на наличие творческого таланта. Я решил быть понятливым и послушным в том, что касается посещения запретных зон — например юга Франции, где находится Ницца и где скоро окажется моя сестра. Мне просто не нравится, когда мне пудрят мозги, вот и все. Расскажите мне правду, и, какой бы безумной она ни была, я отреагирую благоразумно. Сестра: я никак не мог свыкнуться с мыслью, что у меня есть сестра. И со всеми уловками и неправдами, с этим связанными. Впрочем, выбросить из головы это знание об имеющейся сестре было довольно легко. В конце концов, что такое иметь сестру? По сути, вообще ничто. Если оно и имеет значение, то столь же малое — хотя между нами есть некая связь, я не мог отрицать, что какая-то связь все же есть, — как и рождение от кровосмесительного союза. Потому что в мире есть люди: талидомидные дети, жители зобных долин, заядлые курильщики, сладкоежки на цикламате, — которые действительно нездоровы, а мои мелкие недомогания и слабости вряд ли потянут на то, чтобы записать меня в пожизненные инвалиды. Все глупое прошлое — наш отец, а весь мир — наш лазарет, место многих мучений и горя, многих забот и страданий. Этот последний речитатив — из кантаты Баха на четырнадцатое воскресенье после Троицы, тупо вспомнилось мне. И это была, безусловно, еще одна моя слабость, но уже иного свойства.