Моя любовь - Лидия Смирнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что тебе привезти?
— Мне ничего не нужно. Тетя Маруся, — говорю, — а как же ты поедешь, не зная языка?
Она, как всегда, отвечает поговоркой:
— Язык до Киева доведет.
— Это не Киев, и не тот язык, а добраться нужно из Парижа в Канны.
Я ей написала перевод: «Скажите, где такси? Проводите меня к справочной. Проводите меня туда‑то». Я за нее боюсь, а она — ни капельки. У нее появилась цель, она едет к брату. Наконец я догадалась, позвонила в Париж представителю «Совэкспортфильма», чтобы тете помогли во Франции. Сам дядя по состоянию здоровья не мог ее встретить. Мы уложили вещи. Я получила все визы, была в посольствах ГДР, ФРГ, не говоря уже о французском посольстве. Поехала заказывать билет. И вдруг звонок:
— Ваша мать, Мария Казимировна, находится у нас, в больнице, она сломала ключицу.
Еду в больницу. Ей наложили шину, сказали, что надо ходить в гипсе три недели. Она очень старается, делает гимнастику, ходит на процедуры. И снова я собралась оформлять билет. А виза дана на три месяца, и один месяц уже прошел.
Но не тут‑то было. Едва тетя оправилась после перелома, как подхватила воспаление легких. И опять она не сдается, опять усердно лечится. А время идет, до окончания срока визы осталось меньше месяца.
И все‑таки она едет! Мы ее провожаем. Она в моей шляпе, туфлях, пальто…
Когда поезд подошел к Парижу, она услышала громкий голос:
— Мадам Смирнова Мария Казимировна, стойте у вагона.
Русские, муж с женой, ее встретили, проводили, посадили в другой поезд, а в Каннах ее ждал брат. Как они плакали оба! Он сказал:
— Ну пойдем, я покажу тебе город.
— Мне ничего не нужно, я ничего не хочу, мне неинтересно. Я хочу смотреть на тебя.
И они продолжали разговаривать. Нужно было рассказать о родителях, как они жили, болели, умерли, как он учился, как женился и вообще все — все. Вспомнить нашу историю, революцию, сталинские времена. Все, что мы пережили!
Потом они все‑таки погуляли, посмотрели на море, зашли в какие‑то магазинчики. «Я им сделала пирожки, пельмени, и мы опять говорили, говорили». Она рассказала ему про свою операцию грыжи. Он предложил: «Пойдем закажем тебе в ателье бандаж». Когда ей делали примерку, она попросила: «Ваня, отвернись», — а он сказал: «Что ты, Марусечка, моя любимая сестреночка, стесняешься, я ведь твой брат». Так трогательно…
Обратно он поехал провожать ее до Парижа, они сняли номер в какой‑то очень хорошей гостинице и жили там двое суток. Гуляли по Большим бульварам, поднимались на Эйфелеву башню. Тетя рассказывала об этом небрежно, как будто всю жизнь провела в путешествиях. Потом он проводил ее на вокзал, дал ей 300 франков, чтобы она что‑нибудь себе купила. Она ничего не купила, лишь мне привезла серебряные туфли для выступлений — здесь я не могла таких достать. Они до сих пор у меня. В Москву она вернулась важная, про себя мы смеялись: «Маруська приехала из Канн». И все рассказывала, рассказывала…
Переписка продолжалась. Уж не знаю, что она сообщала обо мне, какие буклеты посылала, но он вообразил, что приемная дочь его сестры — главная звезда Советского Союза. Какую‑то мою картину он видел и никак не мог понять, почему я не приезжаю в Канны на фестиваль. Вообще‑то в Каннах я была дважды, но тогда о дяде Ване ничего не знала.
И я решила поехать во Францию еще раз. Мне предложили быть руководителем туристической группы от Союза кинематографистов. В Каннах планировалось провести двое или трое суток. Ради этого я и ехала. В нашей группе был стукач — кагэбэшник, тогда это было обязательно. Он мне докладывал, кто куда пошел, кто что сказал, и советовал принять меры. Я парировала: «Вам это поручили, вы этим и занимайтесь». Я была из тех руководителей, которые дают своим подопечным максимальную свободу, потому что на себе испытала всю «прелесть» дурацкой опеки, когда ездила просто туристкой.
Наконец я в Каннах. Вся группа в курсе моей истории, все за меня переживают. Вечером я позвонила дяде Ване, утром на такси отправилась к нему. Он жил в трех- или четырехэтажном доме, похожем на наш дом, с высокими окнами. Дядя Ваня встречал меня на верху лестницы, ждал, когда я поднимусь. Он был болен и не мог спуститься. (Интересно, что, когда я поднялась, первой ко мне бросилась восторженная, экспансивная итальянка.) У него было красивое, постаревшее лицо. Он смотрел на меня с любопытством, оценивающе. Мы прошли в очень скромную двухкомнатную квартиру. На стене висели балалайка и мандолина, в углу стояло пианино.
Пока мы разговаривали, итальянка — жена все время его гладила и повторяла: «Ванечка, я люблю тебя». Она с него не спускала глаз, он же держался сдержанно и строго.
У них была простая обстановка. Спальня занята большой, широкой кроватью. На столе стоял скромный пирог вроде кекса. Угостили чаем. Он просил меня устроить его переводчиком на фестивале, рассказывал о своей болезни, о стимуляторе в сердце, который стоил миллион франков, о безумно дорогой операции, ради которой ему пришлось продать ту самую знаменитую марку.
Дядя Ваня поинтересовался, не привезла ли я ему пластинки с русской музыкой, здесь они такие дорогие. А я и не догадалась! Он выписывал какие‑то газеты, журналы, был в курсе всех событий в России. Он получал пенсии от трех учреждений, в которых работал, — такой у них закон. На эти пенсии, да еще на деньги от проданного Стеллой, его женой, домика они и жили. Он еще говорил: «Вот вы не цените, что у вас бесплатное медицинское обслуживание, а это такое благо, такое благо». Я ему рассказывала про дядю Петю, про своего отца. Время прошло быстро.
Стелла пошла провожать меня на трамвай (такси я уже не могла себе позволить). По дороге она плакала, оттого что Ванечка болен. Она мне по — французски говорила, а я как‑то все поняла.
На следующее утро я пошла к ним во второй и последний раз: мы уезжали. В передней возле зеркала висела его трость, лежали перчатки, шляпа — такой вот элегантный набор немолодого француза. Я вошла, на столе стоял тот же кекс и очень красивые чашечки, а дядя пил чай из стакана в дорогом подстаканнике.
Сначала он сидел в кресле, но довольно быстро лег — болело сердце. Я прилегла рядом, и мы продолжили разговор.
— Как хорошо, — говорил он, — что я все‑таки тебя увидел, узнал. Как хорошо! Нужно менять этот стимулятор — болит сердце.
Через несколько месяцев его не стало…
Конечно, тетя Маруся много для меня сделала. Воспитала, спасла от туберкулеза, дала образование, какие‑то незыблемые жизненные основы. Она всегда мне говорила, что, если к тебе кто‑то пришел, а у тебя ничего нет, ты должна угостить его хотя бы стаканом чая и куском хлеба. Но угостить надо обязательно! Все, что у тебя есть, нужно делить пополам с человеком, который пришел к тебе в дом. Да, у нее был трудный характер — слишком часто она была сердитой, раздражительной, упрямой, но ведь и жизнь у нее была трудной. На мизерную зарплату бухгалтера нужно было накормить всю семью, всех выучить. На нервной почве у нее были изъедены ногти, она постоянно пила какие- то лекарства. В 1941 году погиб сын, муж восемь лет лежал в параличе. Он разучился читать, забыл названия предметов. Стул называл деревом… Она тоже тяжело умирала. Она умерла за год до Рапопорта, в 1974–м. Пусть земля ей будет пухом! Спасибо ей за все!