Флёр юности - Александра Окатова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С кем он там? Что он делает? Вспоминает ли её? Чего она сорвалась в дождь и холод и полетела к нему через всю Москву? Что на метро, что самой лететь, оказывается, совершенно одинаково по времени. Где-то час пятнадцать. Хотя и на время ей наплевать. Времени у неё теперь – вагон, не знает, куда девать.
Она летела над ночной Москвой. Внизу текли не тесные свободные ночные реки автомобилей. Дома, чёрные и холодные, постепенно гасили счастливые глаза окон. Продолжали светиться и зажигались новые среди ночи несчастные окна. Те, где смерть сосала жизнь из живых и полуживых, больных, – беда – где кто-то тяжело болел, и его охраняла тревога живых, кому могла в любую секунду понадобиться скорая, кому нужно ставить уколы по часам, поить, из-под кого надо выносить судно или подавать его, где умирают люди. Хорошо, что я умерла внезапно. Никому никаких хлопот не доставила. И тело её ещё не нашли, да и не найдут, наверное.
Она летела над рекой. Над рекой легче ориентироваться. «Вот, – подумала она, – летит она, неприкаянная, одинокая, голодная, только ей, конечно, всё равно, а он у себя дома, при свете тёплом и неярком, он терпеть не может теперешнего света, холодного, голубоватого, мертвенного, он любит тёплый, от ламп накаливания, от множества настольных, как в иностранных фильмах, где на всех горизонтальных поверхностях в комнатах стоят самые разные лампы под абажурами, свет, он со своей новой женщиной, а она теперь может ночью прилететь и запросто заглянуть в его окна за тополями, с её прохладной стороны, за шелестящими, как осины, тополями, тополя тоже дрожат листьями, как осины, каждым дрожат в разные стороны, трепещут, боятся, я только ничего теперь не боюсь, дрожат каждым листиком под своим точно рассчитанным богом углом, дрожат, как поверхность воды в яркий летний день под лёгким ветерком, переливаются короткими мелкими нескончаемыми только им и Богу ведомыми углами.
Какая она? Интересно. Да какая мне разница, какая она. Живая. А я мёртвая. Вот и всё. Больше и сказать нечего. Не надо лететь, ничего хорошего из этого не выйдет. Знаю, что не надо, и всё равно лечу. Зачем себе мёртвое сердце рвать? И всё равно лечу. Подо мной Москва ночная. Переливается печальными ночными огнями, полными болезней, смерти и горя. И живыми белыми, красными справа и белыми слева, смотря, правда, как ты летишь, по ходу движения огнями. Сейчас она летела над Ленинградским проспектом, широким, с редкими летящими машинами, серым широким трактом, она следила за беззвучно ныряющими в туннели машинами со скоростью, выше, чем днём, раза в три, вот она пролетела над центром, над узкими с высоты её полёта, закрученными лабиринтами набережными, стиснувшими своими грязными берегами черные ленивые, как масляные, воды реки. Она замедлила темп в нерешительности. Вот заброшенные промышленные зоны. Былой славы уж нет, есть только сиротство и постоянная тоска, становящаяся не нашей, не русской. Чёрными муравьями возятся черноголовые таджики и другие гастарбайтеры из когда-то братских, сейчас даже смешно звучит, а сейчас гордых, будто они нас не знают, и правильно, сколько времени они были вынуждены притворяться и показывать лояльность, а теперь они нас презирают, республик.
Ах, как не хочется или ах, как хочется, она пока не решила, так и летела в нерешительности, так медленно, как только могла, чтобы не упасть, если лететь слишком медленно, то точно упадёшь, может, это и спасло ей жизнь, то есть смерть, тьфу, какая жизнь, нет её уже, мёртвая она уже, мёртвая.
– Смотри, куда прёшь, – услышала она, и в эту секунду сильный удар слева развернул её правым плечом вперёд, и она, кувыркаясь в воздухе, стала стремительно падать. Уши заложило, перед глазами замелькали огни.
– Аккуратнее на глиссаде, – успела услышать она, – а то шмякнешься, – слегка язвительно, скрыто так, мягко, сказал молодой немного ленивый мужской, свежий такой голос.
Она даже не испугалась, всё равно она уже мёртвая, и тут почувствовала, что её крепко обнимает молодой, как и она, недавно умерший парень.
– Недавно умер, что ли, – сердито спросила она.
– Вчера, – почему-то гордо ответил он.
– Что, радуешься новым способностям? – саркастически спросила Тата.
Он удивлённо посмотрел на неё:
– А ты, что, не рада, что ли?
– Чему радоваться, – рассердилась она.
Он поднимался вверх, довольно нежно держа её на руках. Она злилась на себя за то, что он так выводит её из себя.
– Как чему? – простодушно сказал он, – летать можно! – и кувыркнулся в воздухе вместе с Татой, от неожиданности она инстинктивно обняла его за шею.
– Не надо ни о чём заботиться, – продолжил он, – Но и никому из живых ты на фиг не нужен, – закончила она за него.
Он задумался и снизил скорость. «Эй, проснись», – прикрикнула на него Тата.
Вероятно, он и раньше, когда был жив, не был никому нужен, если он не заметил никакой разницы между этим светом и тем. «Уже и жизнь стала для меня тем светом, – решила Тата. – И правда, какой свет для меня этот? Тот, на котором я сейчас, для живых – тот, для меня – этот, а где они, живые, – с бессильной завистью подумала она, – тот». Смешно, они, живые – на том свете, а она, мёртвая, на этом.
Молодой мёртвый задумался и выпустил её из рук, и она, потеряв поддержку, рухнула во второй раз за сегодняшний, явно не задавшийся вечер, вниз. Она почувствовала странное неизбежное печальное и одновременно радостное облегчение и потеряла своё и так сумеречное сознание…
Она пришла в себя в комнате, заваленной разнородным хламом. Потолок низкий, расписанный почему-то матовыми красками в розово-голубой гамме, мелкими геометрическими формами, разноцветным горохом, цветочками – для детского сада было бы в самый раз. Комната метра два на три, маленькая, не больше крохотной кухоньки на её старой квартире на северо-западе Москвы. Стены противного оттенка бедра испуганной нимфы.
– Скорее цвета ляжки испуганной Машки, – прозвучал насмешливый с ленцой, слегка в нос, молодой голос.
– Я вслух что ли говорю, – услышала она со стороны, как кто-то говорит неуверенным похожим на её, голосом. Губ она почти совсем не чувствовала. Лицо разбито, как бы сказать поточнее, всмятку, хорошо, хоть кровь не идёт, подумала или опять произнесла вслух она.
– Хорошо, что хоть кровь у нас с тобой не идёт, – прочитал её мысли молодой мёртвый.
– Где я? – спросила она.
– В моих владениях, мне больше повезло, чем тебе, ты, похоже, не можешь попасть в свою квартиру?
– Не могу, – покачала она головой, – она заперта, и окна закрыты.
– А моя мастерская никому не нужна пока. Можешь отлежаться у меня. Я Митя, – представился он.
– Тата, Наташа, – с трудом сказала она распухшими губами.
– А ты не знаешь, нам надо что-нибудь есть?
– Не знаю, я пока не пробовала.
– Сколько ты уже такая? – спросил он.
– Три дня, – ответила она.
– Ну, ладно, пока мы можем остаться здесь, – излишне оптимистично сказал Митя.
Тата отвернулась к стене. «Какая разница, – хотела сказать она, – ведь мы уже мёртвые, – но не сказала почему-то. Ей стало казаться, что вдвоём легче справиться с тем, с чем по всем законам справиться нельзя, но почему-то впереди, как будто через дырочки в зелёном липовом листочке, проеденном прожорливой тлёй, ослепительно засияло солнце.
– Я на разведку, – услышала она Митин голос. – А ты отдыхай.
– На том свете отдохнём, – вспомнила она бабушкину поговорку, её грело сознание, а вдруг, правда, она там увидит бабушку, и маму, ну, когда окончательно перейдет туда, а не будет болтаться посередине, как сейчас, – с этой отрадной мыслью она провалилась в сон, похожий на тяжёлое забытьё. На последней секунде она успела удивиться, что ей, мёртвой, снится, что она умерла. Утонула. Она быстро погружалась в холодную воду. Сложив руки на груди, она камнем шла на дно. Над головой у неё мерцало сквозь водную толщу, как круглая рыба с блестящей чешуёй, солнце. Тата плавно опускалась вниз, рыба поднималась вверх, уплывала подальше от Таты, блики перебегали по чешуе, метались по солнечному диску, посылая Тате прощальный привет, она попыталась помахать рыбе-солнцу рукой, но холодная плотная вода сковала все мышцы от подвижного века до самых глубинных мышц живота, и Тата заснула смертным сном, видя во сне смерть от утопления.
– Просыпайся, соня!
– Я не Соня, – подумала Тата, – На том свете выспишься! – На этом, – хрипло сказала она, по своей привычке опять принимаясь спорить. Он присел к ней, то есть к себе на кровать, это ведь его кровать, и положил рядом с ней пакет, похоже из аптеки. Она попыталась сесть и резко стукнулась лбом о какую-то штуку вроде рельса, торчащую на полметра из стены прямо над изголовьем кровати. Митя с опозданием попытался закрыть ладонью ржавый швеллер, Тата чуть не заплакала, заплакала бы, если бы была жива. «Он такой милый», – подумала она и заметила, что тот покраснел, – смешно: мёртвый смущается, но она уже успела разбить лоб у линии роста волос.