Фотоаппарат - Жан-Филипп Туссен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вышел на палубу — фотоаппарат лежал у меня в кармане среди никчемных бумажонок и слегка оттопыривал его. Я вовсе не собирался его красть, нет. Когда я взял его в руки, я просто хотел отдать его кассиру, однако тот оказался занят — сдавал сдачу, и я развернулся да вышел из ресторана. Но тут я подумал, что меня могли видеть, испугался, побежал по лестнице и с ужасом понял, что пути назад нет, а уловив за спиной какой-то шум, стал в панике фотографировать что попало, лишь бы закончить пленку, все подряд — ступеньки, собственные ноги; я бежал по лестнице и щелкал, щелкал, щелкал. Оказавшись на палубе, я прислонился к борту перевести дыхание и услышал, как позади открылась дверь. Я поспешно сунул фотоаппарат в карман и замер. Шаги приближались, кто-то прошел мимо меня, не останавливаясь. Когда он скрылся, я достал аппарат, нажал рычажок, открыл корпус, вынул пленку и спрятал ее в карман пальто.
Поднялся ветер, где-то равномерно терся о шкив канат. Вокруг скрещивались яркие, отчетливые тени лебедок, шлюпок, лестниц, трапов. Оставлять аппарат у себя не хотелось, я решил спуститься в ресторан, положить его туда, где нашел, и быстренько уйти, не привлекая внимания. А вдруг по несчастной случайности я столкнусь с владельцем фотоаппарата — как объяснить ему мой поступок? Я не знал. Я стал спускаться, стараясь никого не встретить на лестнице. У входа в ресторан я остановился, прильнув к дверному косяку, и заглянул внутрь посмотреть, какая там обстановка. В зале оставалось человек десять, сидели в основном молча, ничего подозрительного не происходило. Я зашел в ресторан, взял поднос, направился к стойке. Однако с той самой минуты, как я вошел, я чувствовал, что кассир наблюдает за мной со своего табурета, и от этого взгляда мне стало не по себе. Я сжимал рукой фотоаппарат в кармане пальто и не решался сделать ни шагу — стоял как вкопанный и смотрел на стойку.
Вернувшись на палубу, я нашел укромное местечко за металлической лестницей, ведущей на верхние мостики, сел на деревянный ящик, в котором, должно быть, хранились спасательные жилеты, и просидел там некоторое время в темноте, скрестив руки на груди и прислонившись затылком к холодной, влажной металлической стенке. Теплоход плыл в ночи, я слышал гул мотора и неустанный плеск волн. Местами на палубу падал свет, освещая параллельные планки деревянной обшивки. Я сидел неподвижно, ощущая бедром выпирающий бугорок в кармане — фотоаппарат. Я его не вернул, нет, не смог. Перед тем как уйти с палубы, я немного прогулялся, постоял, опершись о парапет. Нигде на горизонте ни кромки земли, только бездонное ночное небо и протянувшееся до неба море. В иные минуты, представьте, я тосковал о смерти. Я смотрел вниз на воду, потом вынул фотоаппарат из кармана и едва заметным движением уронил его за борт; он стукнулся о корпус, отскочил и исчез в волнах.
Вода в бухте Дьепа была черной, грязной, блестящей, кое-где с сиреневыми и зеленоватыми отливами, похожими на бензиновые разводы. После бесконечных маневров в порту часам к пяти утра паром причалил. Было еще темно, когда мы сошли на берег с заспанными лицами и растрепанными волосами. Паскаль прошла несколько шагов, потом остановилась на огромной площадке, простиравшейся перед нами, мы увидели, как, выползая из парома, первые грузовики с зажженными фарами медленно направляются в порт. Перед главным зданием, где помещалась таможня и пограничный контроль, выстроилась длинная очередь, и, поскольку она совсем не двигалась, я пошел прогуляться, пока рассосется толпа. Довольно долго я брел в темноте, сам не зная, куда, наугад, а натыкаясь на загородку или железные ворота, сворачивал куда-нибудь в сторону. Отойдя на порядочное расстояние, я остановился у самого берега возле тоней, освещенных в ночи, и крытых складов, где суетились торговцы рыбой, поднимали деревянные ящики, взвешивали, ставили их на прилавки, ополаскивали пустые водой из шлангов, мыли пол. Другие в плащах или грубых свитерах ступали по лужам резиновыми сапогами, подхватывали ящики с рыбой и грузили в рефрижераторы. Вдалеке я видел морской вокзал, очередь перед входом немного продвинулась, и я пошел назад вдоль портовых бассейнов. Паскаль стояла одна посреди огромной темной площадки, потерянная, хрупкая. Я подошел к ней, и мы стали ждать вместе, взявшись за руки. Кругом не осталось ни души. Время от времени из порта выезжали рефрижераторы и катили по шоссе, а мы провожали их взглядом. Я вас люблю, тихо сказал я ей.
Мы сидели у окна душного кафе возле вокзала Сен-Лазар и завтракали, устало помешивая ложечкой кофе. На улице еще не рассвело, автобусы с освещенными окнами выезжали с Кур де Ром и вливались в уже интенсивное движение на бульваре. Было утро понедельника, часов семь-четверть восьмого, мы только что приехали в Париж. В многолюдном кафе дверь поминутно открывалась, в нее врывались клубы холодного воздуха, от которого мы всякий раз поеживались. Хозяин за стойкой разливал кофе направо-налево, сахарница так и летала туда-сюда по стойке. Я закурил сигарету и смотрел в окно, а Паскаль сидела напротив меня, положив локти на стол, и задумчиво глядела на свой круассан, изо всех сил стараясь не заснуть, пока его не доест. Я погладил ее по щеке, и мы поцеловались над столом, быстро, точно украдкой, нежно и сонно, а потом чокнулись фарфоровыми чашками, чин-чин, и кофе со сливками колыхнулся, когда мы ставили его на блюдце.
В конторе автошколы было темно и холодно. Закрыв дверь, Паскаль взяла мою руку и, не говоря ни слова, нежно посмотрела на меня. Мы стояли и не двигались — всего несколько секунд, — мы просто смотрели друг на друга и улыбались тому, что мы вместе. Горевшая на столе лампа очерчивала островок зеленоватого света, на котором мы были одни; из темноты чуть выступали шкафы с полками и пустые стулья. Одна стена была сплошь увешана плакатами с изображением дорожных знаков различной формы, круглых и треугольных, по большей части красно-белых или еще желтых, перечеркнутых черным, с выразительными идеограммами железнодорожных переездов, камнепада и даже лося в прыжке, изящного и загадочного, летящего в никуда, которого я некоторое время изучал сквозь сумрак. Паскаль нагнулась поднять почту, подложенную под дверь, и пока она ее просматривала, я стоял у окна и пальцем чертил на стекле прямоугольник на прямоугольнике, воображая, будто это фотографии — одни большие, вмещавшие всю перспективу улицы и домов напротив, другие узкие, выхватывающие из общей панорамы автомобиль или прохожего на тротуаре. Потом я закурил сигарету и, постояв еще немного у окна, пошел и сел на пол в дальнем углу. Запахнув пальто, я неподвижно сидел у стены под экраном, уставившись в потолок, и время от времени затягивался. На островке зеленого света я видел Паскаль, она стояла у стола, вскрывала письма и складывала одно за другим в ящик. Потом она подняла голову, что-то обдумывая, я любовался ею, по-прежнему не шевелясь, затем потушил сигарету. Сегодня ночью, сказал я тихо, я украл фотоаппарат.
«Боинг» разгонялся на взлетной полосе, я приник к креслу, чувствуя, как ускорение передается и мне, стараясь воспользоваться его разгоном, оторваться от земли и взлететь самому — и вот взлетел, вознесся, повис над аэропортом Орли, и дверцы ящиков для ручной клади перестали дрожать. Мы летели уже полчаса, в иллюминатор я видел голубое, залитое солнцем небо над облаками над слоем белых, твердых, словно айсберги, а вовсе не ватных облаков, они имели четкие контуры и формы, я различал гребни и другие неровности пустынного рельефа, где солнцем подчеркивалась каждая выпуклость. А дальше, вбок, насколько хватало глаз, простиралось небо, неправдоподобно голубое, бесконечно гладкое, такое близкое и в то же время холодно отстраненное, недостижимое и непостижимое. Самолет, казалось, замер, ничто не двигалось вокруг, склонившись над иллюминатором, я погружался мыслями в невнятные и манящие воздушные бездны и думал о том, что, если бы не выбросил фотоаппарат, я бы мог сейчас фотографировать небо, фиксировать в кадре длинные одинаково голубые прямоугольники, прозрачные той прозрачностью, к которой я так стремился несколькими годами раньше, когда пытался сделать снимок, один-единственный, что-то вроде портрета, вернее, автопортрета, но без меня и без никого — просто присутствие, цельное, обнаженное, уязвимое, бесхитростное, без заднего плана и без яркого света. Продолжая вглядываться в небо, я вдруг понял, что сделал этот снимок на пароме, где неожиданным образом мне удалось вырвать его у себя и у мгновения — я бежал тогда в темноте по лестницам, фотографируя почти бессознательно и одновременно освобождаясь от той фотографии, которая разъедала меня изнутри. Я выхватил ее в гуще жизни, хотя она была глубоко запрятана в сокровенные недра моего существа. Это была как бы фотография неистового порыва, который я носил в себе, запечатлевшая в то же время его обреченность и неизбежность последующего крушения. На ней я бегу, бегу со всех ног, перескакивая через металлические стрежни корабельных ступенек, изображение ускользает, но остается неподвижным, движение словно бы застыло, не движется ничто, независимо от того, есть я в кадре или отсутствую; этот снимок должен был передать всю бесконечность неподвижности, которая предшествует жизни и наступает после нее, такая же близко-далекая, как небо за стеклом иллюминатора.