Осень без любви - Евгений Рожков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этой весной, в День Победы, я получила от школьников письмо. Пишут они, что строят там памятник всем, кто погиб, защищая их город, значит, и моим сыновьям, и приглашают приехать на открытие памятника к следующему Дню Победы. Я поеду, если жива буду. Ползком, а доберусь до тех мест, до земли, где кровь сыночки пролили.
Старуха смахнула рукой слезы, покачала горестно головой.
— Сколько их там, сыночков наших родных, полегло! Я многое с годами поняла. Тогда-то не понимала, а теперь все, все поняла и горжусь, что по совести жила. В тяжелое время легко на скользкую дорожку сойти. Мы-то, люди, что пережили то время, проросли им, и мы не помрем, а встанем тополями у погибших наших сыночков. Буду я листвой зеленой шуметь и о мире на земле рассказывать. Ты не забывай, приезжай на могилу к своим дядькам, там и меня увидишь.
Она замолчала, теперь уж надолго, печально задумавшись о своем. Внук сидел тихо, смотрел на заплаканное лицо старухи и, наполненный ее давним горем, думал о великой людской трагедии — войне, и его собственные недавние терзания показались ему мелкими и пугающе глупыми. И малодушие, которое он проявил, уехав, по сути убежав от борьбы, это свое малодушие он расценивал как трусость. Стыд, горячий, переходящий в озноб, охватил его.
Дождь давно стих, но ни внук, ни старуха, не заметили этого. Мир наполнился тишиной и последождевой летней теплотой.
Старуха шевельнулась, посмотрела на внука влажными, выцветшими от старости глазами, печальными, вместе с тем наполненными любовью к нему, заговорила:
— Ты, Олежек, горем-то не исходи. Рассказала я тебе про Кизимова, а может, твой начальник как раз такой. Ты послушай моего совета, моего родимого слова, с такими людьми честностью да правдой надо бороться. Не приведи господь, если сам ловчить начнешь, считай, что и ты с ним вровень стал. Ты не горячись, поживи у меня, обдумай все как следует, а потом уж и принимай решение. И еще помни, ты один стебелек от нашего рода остался, я уж не жилец на этом свете, меня на два вздоха и выдоха осталось, не больше, так ты береги себя, не лезь в пекло и помни мое родимое слово. — Старуха замолчала, глянула опять в окно, увидела, что дождь кончился, и добавила: — Дождь кончился. Пойду-ка я в сарайчик схожу, на курей посмотрю, не залило ли их там.
Она проворно встала, надела старую, заплатанную фуфайку, сунула ноги в толстых шерстяных носках в высокие резиновые калоши и, хлопая ими, засеменила к выходу.
Олег вышел на крыльцо. Вдохнул свежий, чистый воздух, и слезы обильно неудержимо потекли из глаз. Вместе с этими слезами исчезли горечь и обида, терзавшие душу в последние дни. Рассказ старухи уж жил в нем, вершил свое великое, исцеляющее дело. В сознании, в мыслях его все встало на свое место. Он горел жаждой действовать, бороться.
День шел к завершению. Солнце еще не касалось горизонта, но уж померкло и дышало печалью заката. Стояла тишина, и она пьянила, возвеличивала мир. Вдали, омытый небесными слезами, поблескивал молодой зеленью лес.
Он думал о Крайнем Севере, к которому уже привык и которому намеревался посвятить свою жизнь. Мыслями его вновь завладела работа, и неотвратимо потянуло туда, к борьбе, к малым и большим свершениям.
Непутевый человек
В последнее время я все чаще и чаще вспоминаю детство. Причины бывают самые незначительные — фотографии того времени, случайно подвернувшаяся под руку книга, кинофильм, иногда просто так понесет меня через годы, расстояния в детство, к родным местам, в мир несбывшихся грез. В долгие полярные ночи на Чукотке с особой теплотой, явственно вспоминается детство. Чем дальше от нас бревенчатая родительская изба, тем ближе она сердцу.
Я полтора десятка лет живу на Крайнем Севере, привык, полюбил эту землю — вторую родину, и уж до конца дней останусь здесь. Но во сне я часто ухожу в березовые рощи, в синие дали приокских лугов, по песчаным дорогам. Мир тот встает разноликим и цветным, как лубочная картина. Иконные лики сельчан, обрамленные тусклым, неприметным и неброским золотом повседневных дел, колхозных забот, военных бед, молчаливые и спокойные, вспоминались мной со смиренной успокоенностью — умершие давно, умершие недавно и живущие объединились.
Чем памятно для меня то время? Сравнивая прожитое, сделанное мной, с пережитым и сделанным теми, кого уже нет, но кто живет в иконной памяти детства, я хочу понять себя.
Давно не было ответного письма от родных из деревни, и я уж стал волноваться, хотя, если откровенно признаться, то волновался не сильно, скорее по привычке, по долгу. Если из деревни долго не пишут, значит, жизнь там катит по-старому. Случится что-то, непременно отобьют телеграмму или закажут переговоры по телефону. Сегодняшняя техника донесет любое известие за час хоть на край света.
Я все-таки ждал письма и, когда утром, накинув на плечи полушубок, спустился к почтовым ящикам и «выудил» вместе с газетами небольшой пакетик, обрадовался. Письмо было от сестры. В нем местная районная газета. Увидев газету, я подумал, что в ней написано о ком-нибудь из наших сельчан. Иначе сестра не прислала бы ее.
Действительно, я сразу отыскал на второй странице очерк о друге детства Кольке Гаврилове, которого мы все в школе звали Химиком за его пристрастие к предмету.
В очерке писалось о том, что молодой ученый Николай Иванович Гаврилов с детства решил посвятить свою жизнь волнующей ныне все человечество проблеме охраны окружающей среды, что несколько лет группа известных ученых-биологов, в состав которой входил и наш земляк, вела поиск биологической очистки промышленных вод, что поиск увенчался успехом, разработанный учеными метод нашел широкое применение не только в нашей стране, но и за рубежом. Далее рассказывалось о детстве молодого ученого, о его увлечениях, привязанностях, о его усидчивости и трудолюбии.
В общем, обычный очерк, какие у нас всегда пишут в провинциальных газетах о земляках, получивших высокие правительственные награды или ставших знаменитыми в центре.
Я и раньше, до этого очерка, знал, что Колька Химик «выбился» в ученые, но что он знаменит, узнал впервые.
Сидел я за столом, держал в руках маленькую, отпечатанную на второсортной бумаге газетенку, и лился из меня горьковато-сладкий сок воспоминаний.
Колька виделся только пацаном, лет одиннадцати-двенадцати, когда дружба наша была близкой, доверительной. Длинношеий, худенький, с печальным, утомленным взором, с хохолком жестких темных волос на макушке, он походил на заморенного петушка-невыкормыша. Он все меня спрашивал:
— Если по всей земле насажать таких растений, которые только кислород будут вырабатывать, как думаешь, люди богатырями, как в старину, будут?
Я пожимал плечами и в свою очередь спрашивал его:
— Как же без хлеба-то?
Взрослым я Кольку не могу представить. До семи классов мы учились вместе, потом я подался в ФЗО, а Колька остался в деревне.
Поработав на заводе года три, я попал в армию, после — завербовался на Север и уж в родной деревне появлялся наскоками. Колька сначала учился в райцентре, потом в Москве, там и остался при каком-то институте. В деревне он тоже бывал изредка. Так уж получилось, что взрослыми мы с ним ни разу и не встретились.
Приеду я летом в отпуск, побуду в деревне недельку, и уж скучно мне станет, затороплюсь, засобираюсь на юг, к морю. Ради любопытства порасспрашиваю у матери о сверстниках, кто где. Расскажет она, что знает, я и удовлетворюсь этим немногим. Связи, переписки с друзьями детства не поддерживаю. А жаль!
— Колька Гаврилов весной приезжал, — рассказывает мать. — Располнел, солидный такой, в очках. Могилу отца и матери в порядок привел, памятник дорогой установил, плотников нанял и дом отремонтировал.
Чего он за этот дом держится, удивлялся я. Каждый год приезжает, ремонтирует. Зачем он ему нужен?
Сидел я, вспоминал нашу деревню на песчаном косогоре у реки, школу, радости и беды тех лет и удивлялся, как быстро течет ручеек времени.
Вообще-то вспоминал я больше все не о себе и даже не о друге детства Кольке Химике, а о его отце Иване Гавриловиче Гаврилове. Кто его не знал в нашей округе? Знаменитая была личность, странный и непонятный человек. Помню, был он невысокого росточка, жилистый, длиннолицый, с выпуклыми зеленоватыми глазами, с крючковатым, в веснушках носом. Бывало, идет Гаврилов по деревне, медленно переставляя костыли, будто рак клешни, и говорит каждому встречному: «Все вы черви, сплошь черви и не понимаете, к какому аду жизнь ваша и ваших детей катится».
Передергивало людей от таких слов. «Пьяный черт! — ругались они вслед Гаврилову. — Чего беду кличет?».
Гаврилова в деревне не любили. Так он душевный, свойский мужик был, но ненавидел в людях тягу к знаниям, к учению, а пуще всего ненавидел всякую технику, к тому же распускал по деревне разные слухи.