Поветрие - Василий Авенариус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да? А что вам угодно?
— Позвольте похозяйничать? Пожалуйста! Я буду воображать, что мы опять в Интерлакене.
— Если это развлечет вас, — улыбнулся Ластов, — то сделайте ваше одолжение.
— Благодарю вас.
Швейцарка тщательно разгладила скатерть, заварила чай, аккуратно и аппетитно разложила французские сухари и крендели, принесенные из булочной, в хлебной корзине, привычною рукою нарезала два тонких, как лист, ломтика лимона, потом разлила по стаканам чай (и для нее был подан стакан), причем Ластову положила сахару четыре крупных куска.
— Пожалуйте! — с робкой развязностью пригласила она хозяина.
— Какая вы сладкая! — поморщился он, отведав ложкою чаю.
— Да ведь вы любите сладко? Намазывали себе еще на бутерброд всегда в палец меду.
— А вы разве помните?
— Еще бы! А на землянику всякий раз насыпали с полфунта сахару. Мадам, бывало, придет в кухню, только рукой махнет: «Уж этот мне русский: десяток таких пансионеров — и вконец разоришься».
— А я, в самом деле, большой охотник до земляники, — весело заметил учитель.
— Я думаю! Нарочно поставишь всегда полное блюдо против вашего прибора. Наложите одну тарелку, съедите; потом вторую — также съедите; наконец и третью!
Молодые люди переглянулись и рассмеялись.
Чай был отпит и убран. Мари и тут по мере сил помогала хозяйке, которая, однако, с явною неприязнью принимала ее услужливость. Среди разговоров, прерывавшихся со стороны швейцарки то смехом, то вздохами, пробило одиннадцать. Хмурая, как ноябрьский день, явилась Анна Никитишна приготовить ночное ложе гостье. Ластов взял свечу и книгу и направился к спальне.
— Вы, может быть, желаете также прочесть что на сон грядущий? — обратился он в дверях к Мари. — Так вон там в шкафу есть и немецкие авторы.
Кивнув ей головой, он вышел в опочивальню.
Полчаса уже лежал он в постели с книгою в руках, но держал он книжку как-то неловко: как живая, покачивалась она то вправо, то влево. Прочтя страницу, он тут же принимался за нее снова, потому что не удерживал в памяти ни словечка из прочтенного. Ухо его к чему-то прислушивалось: на стене, в бархатном, бисером обшитом башмачке внятно тиликали карманные часы; в соседней комнате двинули стулом. Вот зашелестели женские платья: швейцарка, видно, раздевалась; потом опять все стихло. «Тик-тик-тик!» — лепетали часы. Ластов достал их из башмачка; они показывали без четверти двенадцать. Опустив их в хранилище, он с какими-то ожесточением принялся за ту же страницу в четвертый или пятый раз. Проделав и на этот раз прежнюю бесполезную операцию машинального чтения глазами, без всякого соучастия мозга, он с сердцем захлопнул книгу, положил ее на стол и загасил огонь. Затем, плотно завернувшись в одеяло, сомкнул глаза, с твердым намерением ни о чем не думать и заснуть.
Вдруг почудилось ему, что кто-то плачет. Он прислушался.
— Мари, это вы?
Плач донесся явственнее.
— Этого недоставало! — прошептал молодой человек, нехотя приподнялся, въехал в туфли, накинул на плечи одеяло. Тьма в спальне была египетская, хоть глаз выколи. Топографию своего жилища, однако, учитель знал хорошо: ощупал ручку двери и вошел в кабинет. Здесь мрак стоял еще чуть ли не гуще. Со стороны дивана слышались подавленные вздохи. Ластов подошел к изголовью девушки.
— Перестань, Мари, прошу тебя. Слезы не помогут.
— Охо-хо! Доля ли ты моя горемычная! Никому-то я не нужна, никем-то не любима! Бедная я, бесталанная!
— Не говори этого, любезная Мари: я первый принимаю живое участие в судьбе твоей, но любить — любить не всегда можно, если б даже и хотелось.
— Неправда, можно, всегда можно!
Она зарыла лицо в подушку, чтобы заглушить непрошеные рыдания. Ластов вздохнул и успокоительно положил руку на ее темя.
— Послушай, моя милая, что я тебе скажу…
— И слушать не хочу, молчи, молчи! Неожиданно, с радостным воплем, вскакнула она с ложа, повлекла возлюбленного к себе и, смеясь и плача, принялась неистово лобызать его. Самообладание молодого человека грозило изменить ему; сердце у него замерло, голова пошла кругом…
Но он преодолел себя, насильно оторвался, подошел, пошатываясь как пьяный, к столу, где стоял полный графин воды, и жадными губами приложился к источнику отрезвления. Свежая влага сделала свое дело: любовный хмель его испарился, голова прояснилась. Он опустил на стол графин, наполовину опорожненный. С дивана доносилось только отрывчатое, тяжелое дыхание. Он крепче завернулся в свою войлочную мантию и на цыпочках воротился в спальню. Здесь, плотно притворив дверь, он прилег опять на кровать и повернулся лицом к стене.
Вспомнилось ему испытанное средство от бессонницы: следует только представить себе яркую точку и не отводить от нее глаз. Силою воли он воспроизвел перед собою требуемую точку и зорко вглядывался в нее, чтобы ни о чем другом не думать. А шаловливая, непослушная точка ни за что не хотела устоять на одном месте: то уклонится вправо, то влево, то юркнет в глубь стены, то вдруг, как муха, сядет ему как раз на кончик носа, так что экспериментатор поневоле отбросится назад головою. Однако ж средство оправдывало свою славу: не давало помышлять ни о чем ином.
Тут скрипнула дверь. Блестящая точка как в воду канула. Ластов оглянулся. В окружающем мраке ни зги не было видно, но тонким чутьем неуспокоившегося чувства он угадывал около себя живое существо, знакомое существо… Он хотел приподняться с изголовья; мягкие руки обвили его голову, пламенная щека приложилась к его щеке, пылающие молодые губы искали его губ…
— Милый ты, милый мой!..
IX
Смотря на любовь как на волнение крови, конечно, нельзя иметь строгого взгляда на семейную нравственность. Но корень всему злу французское воспитание.
Н. ДобролюбовМари окончательно поселилась у Ластова. Как бы для примирения себя с выпавшим на его долю жребием, он расточал ей теперь всю нежность своего сердца, исполнял всякое выраженное ею желание: она была страстная охотница до цветов и птиц — он уставил все окна розами, камелиями, гортензиями, завел соловья; упомянула она как-то, что любит чернослив — он приносил ей что день лучшего, французского; одел, обул он ее заново.
Вместе с тем положил он себе задачей ознакомить швейцарку с русской литературой, с русским бытом. Вскормленная на сентиментальной школе Шиллера, Августа Лафонтена, Теодора Амадеуса Гофмана, на романтической — французских беллетристов, она была олицетворенный лиризм. Он начал с самого близкого для нее — с наших лириков. Для предвкусия научил он ее нескольким задушевным романсам Варламова, Гумилева, которые вскоре пришлись ей до того по нраву, что она то и дело распевала их, забыв на время даже мотивы дальней родины. Слух у нее был верный и голос, хотя небольшой, но свежий и необыкновенно симпатичный. Иногда только, шутки ради, она заключала русский куплет альпийским гортанным припевом:
«Ждет косаточкуБелогрудуюВ теплом гнездышкеЕе парочка.Diridi-dui-da, dui-da, dui-da, rii-da,Dui-da, dui-da, ho! dirida».
Перевел он ей также на немецкий язык (стихами) несколько пьесок Кольцова, Майкова, которые она не замедлила заучить наизусть. Завербовав таким образом ее чувство в пользу изучения чуждого ей языка, он занялся с нею нашей азбукой.
Желая выказать перед милым способности свои в лучшем свете, Мари взялась за учение с горячностью и самоотвержением истинно любящей женщины. Алфавит ей дался в один день. Затем началось чтение. Главным камнем преткновения было для нее произношение некоторых букв: л, и и шипящих; но тут пришелся ей кстати твердый выговор детей Альп. Сколько шуток, сколько смеху! В несколько дней она достигла того, что могла читать по-русски довольно сносно, хотя, конечно, с неподдельным иностранным акцентом.
— Ну, Машенька, — сказал ей Ластов, — теперь только твоя добрая воля научиться и понимать читаемое. Я слишком занят, чтобы продолжать с тобою учение шаг за шагом. Вот тебе прекрасная книжка: «Герой нашего времени», вот тебе Рейф. Я сам выучился этим способом французскому языку. Если чего не поймешь — не стесняйся, спрашивай.
Скрепя сердце, девушка принялась за сухую работу приискивания отдельных слов по словарю. Но, одолев половину «Бэлы», она уже реже обращалась к нему; живой, пленительный рассказ положительно завлек ее; описываемая автором столь яркими красками романтическая природа Кавказа живо напомнила ей родную, швейцарскую: она не давала себе даже времени отыскивать всякое непонятное слово — был бы понятен лишь общий смысл рассказа.
А тут, на подмогу к Ластову, подвернулась еще старушка-хозяйка. Приняла она вначале свою новую жилицу далеко неблагосклонно. Она сочла ее обыкновенной лореткой из остзейских немок известного петербургского покроя. Как же приятно было ее разуверение, когда, вместо ожидаемого нахальства и банальной фамильярности, она встретила в ней всегдашнюю готовность помочь и услужить, непривычную для нее, простой мещанки, тонкость и деликатность обращения и почти детскую застенчивость и стыдливость, когда она, хозяйка, заставала ее, Мари, целующеюся с Ластовым.