В ожидании Америки - Максим Шраер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы что, коммунист? — спросил я портье.
— Да, коммунист. Настоящий, не такой, как некоторые из вас. Поэтому я скажу тебе прямо: здесь жизнь ничем не лучше, чем в СССР. И забудь про Америку, это вообще страшное место. Я-то знаю, у меня там двоюродные братья и сестры живут. А я вот патриот и живу в Италии. А ты должен был жить в Советском Союзе. Там у каждого есть работа, там прекрасные университеты. Конечно, есть и недостатки, я понимаю, но где их нет?
В других обстоятельствах я бы, наверное, вступил в спор с этим человеком. Рассказал бы, каково это — расти евреем в России. Рассказал бы о девяти годах жизни, украденных советскими властями у моих родителей, обо всем гневе и горечи, которые я до сих пор, после стольких лет жизни на Западе, все еще ношу в сердце. Но внизу меня ждал отец, а в автобусе — тетя, и взамен политической дискуссии я снова попросил портье с высшим медицинским образованием включить лифт. Он поднялся из-за стойки, медленно подошел к лифту, вставил ключ и повернул его. Лифт ожил с грохотом и скрипом.
Еще битый час мы с отцом таскали теткин скарб вверх по мраморным ступеням, запихивали в лифт и затем транспортировали в комнату, где бабушка торжественно ходила из угла в угол, как Наполеон при Ватерлоо, а кузина мирно спала посреди хаоса, учиненного ее матерью в соавторстве с бабушкой. К тому времени, когда мы с отцом закончили складывать чемоданы по углам и вернулись в автобус, где нас ждала тетя с последним и самым тяжелым местом багажа, солнце уже исчезло и небо из ясно-голубого превратилось в кроваво-пурпурное.
— Мальчики, — сказала нам тетя. — Мне кажется, сейчас пойдет дождь.
— Отлично! Дождь, град и снег. А может, и молния ударит в этот кофр, — ответил я. У меня пересохло во рту; голос трескался.
— Анджело предложил помочь с чемоданчиком, — продолжала тетя бодрым голосом. — Он чудесный мальчик. Из Вероны. Его отец играет на тубе в оркестре.
Моя тетя называла «мальчиками» всех особ мужского пола в возрасте между пятью и сорока пятью годами. Этот нюанс, естественно, был упущен водителем автобуса, который не понимал по-русски вообще, а по-английски знал «о’кей» и «Чикаго».
Отчего я ни слова не пишу о Риме? О стремительно меняющихся цветах неба, о раскатах грома, раздающихся все ближе и ближе? О невероятно красивых людях, целующихся и обнимающихся на улицах? О мозаичных фруктах и цветочных рядах? О фонтанах? Во-первых, район нашего отельчика, к востоку от Термини, был не из лучших: дома здесь стояли запущенные, разукрашенные граффити, вывески на них выцвели и были едва различимы. И только на следующий день, когда я совершил первую прогулку по Риму, глаза начали уставать от ярких красок, особой живости и великолепия римских улиц. Но я ясно помню — нет, постойте, как я могу что-то ясно помнить, когда все впечатления были притуплены эпическим шествием тетиного багажа из автобуса в отельчик? Вычеркните это я ясно — я притупленно помню, как мы втроем — отец, водитель автобуса и я — волокли маньчжурский кофр по направлению к неизбежной развязке этой истории.
— Что у тебя там? — спросил отец сквозь зубы. — Что там у тебя такое неподъемное?
— Просто кое-какие вещи, — пролепетала тетя. — Ноты. Семейные альбомы. Несколько любимых детских книг.
— Я больше не трону этот гроб с музыкой, — бросил отец.
— Вот именно, гроб, — подхватил я.
Чтобы попасть в вестибюль здания, надо было преодолеть четыре мраморные ступеньки. И потом, уже внутри, еще три ступеньки до лифта. На входе мы дружно опустили кофр на землю, чтобы чуть передохнуть перед последним броском. Анджело достал пачку сигарет «Кэмел» и предложил закурить мне и отцу, демонстративно обойдя тетю. Анджело прикурил и глубоко затянулся, уставившись на ее ноги и зад. Я тем временем успел сбегать к лифту, чтобы удостовериться, что доктор-портье, итальянский правоверный коммунист, не выключил его снова.
— Все в порядке, — сказал я отцу. Большим пальцем я дал знак Анджело, что мы готовы продолжать. — Держи дверь, — велел я тете.
— Вы, должно быть, устали, мальчики, — произнесла она не знающим усталости голосом и одобрительно потрепала Анджело по правому плечу.
Мы подняли кофр, который теперь казался нам контейнером вольфрамовой руды. Анджело обхватил узкую сторону кофра спереди, а мы с отцом — я слева, отец справа — держали его с широких сторон. Очень медленно мы потащили его вверх по мраморным ступеням. В тот момент, когда подошва моей правой сандалии ступила на ноздреватый серый мрамор последней ступеньки, под ногой что-то заскользило. Потеряв равновесие, балансируя и стараясь изо всех сил не упасть, я оторвал руки от кофра. Глядя под ноги, я увидел сливовую косточку с остатками зелено-багровой мякоти. Я поскользнулся на сливовой косточке!
Маньчжурский кофр, причина моих навек надорванных отношений с теткой, вырвался из сердитой хватки моего отца и бычьих объятий Анджело и с грохотом повалился на грязные мраморные ступени. Приземлившись на дымящемся от жары асфальте римского летнего полудня, кофр распахнулся с такой силой, будто он не желал дольше терпеть тетиных фокусов. Но это еще не все.
Присев на ступеньки, я принялся разглядывать улицу, потирая правое, ушибленное колено, где уже расплывался синяк. К нам со всех сторон устремились зеваки — в основном уличные мальчишки и мужчины средних лет. То, что я увидел, было полнейшей фантасмагорией. Клетчатый плед, который раньше лежал на диване в московской квартире бабушки и тети, дрогнул и зашевелился; из угла кофра показалась человеческая рука. За ней последовала вторая рука, с перстнем на пальце и часами на золотом браслете, и вместе обе руки потянули плед. Мы увидели маленького человечка с чеховской козлиной бородкой, сидящего в кофре, щурящегося и пытающегося привыкнуть к лучам солнца.
Небольшая толпа римских зевак издала мощный вздох. Анджело застыл как вкопанный, его руки были простерты к небесам. Гоголевская тишина (см. финал «Ревизора») длилась минуту или две.
— Кто этот человек? — в конце концов нарушил молчание мой отец, обращаясь к тете. Голос у него был ломкий, как пожелтевшие страницы старых газет. Это как-никак была младшая сестра моей мамы. Отец имел право на свою долю братско-отеческого осуждения.
— Меня зовут Евгений, — ответил человек из кофра.
— А меня — Татьяна, — парировал отец, поведя подбородком в сторону тети. (Он имел в виду любовный треугольник в «Евгении Онегине».) Эта шутка не прошла мимо ушей итальянцев, которые наблюдали всю сцену, несмотря на то что мы говорили по-русски.
— Та-а-тья-а-на, — нараспев произнес итальянец в белой полотняной кепке, улыбаясь и выразительно жестикулируя сложенной газетой. Он был, наверное, любителем русской оперы.
Пока моя тетя, округлив газа, пыталась подыскать подходящее объяснение, невысокий мужчина вышел из кофра и сделал шаг в сторону отца, протягивая ему руку.
— Евгений Кац, — представился он. — Первая скрипка. Читал кое-что из ваших рассказов и стихов.
Он был бледный, с широкими взъерошенными бровями, в мятых черных брюках и белой рубашке.
— Что вы делаете в чемодане моей свояченицы? — спросил отец.
— Ничего, путешествую, — отозвался скрипач с самым невозмутимым видом.
— И как давно?
— Со вчерашнего дня, с Вены, то есть… еще с Москвы.
— Вы знакомы друг с другом? — продолжал допрос мой отец.
— Еще бы, мы вместе в консерве учились, — ответил человек, назвавшийся Евгением Кацем.
— Но почему вы попали в ее чемодан? Вы мне так и не ответили, — продолжал напирать отец.
— А вы не спросили, — заявил скрипач, явно довольный своим остроумным ответом.
— Слушайте, не умничайте, пожалуйста…
— Я сидел в чемодане, потому что…
— Евгений, — прервала тетя, заклиная скрипача остановиться.
— Да что там, все уже позади, — ответил он тете. — Мы уже Риме. Не нужно больше скрывать и прятаться.
Он снова повернулся к папе.
— Вы же видите, ваша свояченица вывезла меня в своем чемодане. В нем я выехал из Союза. Она меня вывезла из страны. В Вену. Теперь я здесь и собираюсь в Риме попросить политического убежища.
— Убежища… — потрясенно проговорил отец.
— Убежище, русский диссидент, сбежал, — кто-то из итальянцев, очевидно, понимал по-русски и перевел для всех собравшихся.
— Я больше не могу, — произнес отец с драматической дрожью, словно актер, обращающийся к зрителям со сцены. — Девять лет мы бились насмерть. Нас преследовали. Верстки трех моих книг были рассыпаны. Я стал запрещенным. А этот… этот пиликало просто залез себе в маньчжурский кофрик и в нем прикатил в Вену… и никто ничего не заметил!
Отец поднялся по ступенькам в здание отельчика. Я остался на улице в надежде когда-нибудь досказать эту историю до конца.