Искра жизни - Эрих Мария Ремарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гольдштейн нащупал под собой веревку, которой была перевязана нога Шеллера. Прямо под собой он видел кровь, и его тошнило от запаха сырого мяса.
– Да брось ты, – прошептал Шеллер. Гольдштейн тем временем отыскал соскользнувший узел и развязал его. Кровь потекла сильнее. – Они меня все равно усыпят, – шептал Шеллер. – С такой-то ногой…
Нога держалась только на нескольких сухожилиях и лоскутах кожи. После того как Гольдштейн на нее свалился, нога странно вывернулась и лежала теперь совсем уж чудно – ступней вовнутрь, словно в ней появился еще один сустав. Руки у Гольдштейна были все в крови. Он затянул узел, но жгут снова соскользнул. Шеллер дернулся и опять прошептал:
– Да брось ты.
Пришлось Гольдштейну снова развязывать узел. Пальцы его наткнулись на раздробленную кость. Его стало мутить. Он сглотнул, продолжая копаться в осклизлом мясе, наконец нашел веревку, подтянул ее повыше – и замер. Мюнцер пихнул его в ногу. Это был сигнал – надзиратель блока, пыхтя, направлялся в их сторону.
– Еще один симулянт! Ну а с этим что?
– Обморок, господин шарфюрер, – угодливо пояснил староста. – А ну, вставай, падаль! – заорал он на Гольдштейна, пиная того ногой под ребра. Удар выглядел куда серьезней, чем был на самом деле – в последнюю секунду староста его смягчил. И тут же стукнул еще раз. Тем самым он избавлял Гольдштейна от ударов надзирателя. Гольдштейн не двигался. Кровь Шеллера текла прямо у него под носом.
– Да ладно. Пусть лежит, пошли. – Надзиратель двинулся дальше. – Черт, когда же мы управимся?
Староста поплелся за ним. Гольдштейн еще секунду-другую выждал. Потом схватил концы веревки, стянул их что есть силы вокруг ноги Шеллера, завязал, после чего крепко-накрепко закрутил деревянную палочку – хомутик, который и обеспечивал надежность перевязки. Кровь перестала течь ручьем. Она теперь только слабо сочилась. Гольдштейн осторожно убрал руки. Повязка держалась.
Перекличку закончили. В итоге порешили, что недостает трех четвертей русского и верхней половины поляка Сибольского из барака номер пять. Вообще-то это было не совсем так. Руки от Сибольского имелись. Но ими завладел барак номер семнадцать и выдавал за останки Йозефа Бинсвангера, от которого не было ровным счетом ничего. Зато двое ловкачей из пятого барака выкрали нижнюю половинку русского и выдали за ноги Сибольского: благо ноги различать трудно. По счастью, нашлись и еще кое-какие неоприходованные куски и конечности, которыми с грехом пополам покрыли недостачу одного человека с четвертью. То есть худо-бедно удалось доказать, что в сумятице при бомбежке ни один заключенный не сбежал. Хорошо еще, что так обернулось, не то пришлось бы стоять на плацу до утра, потом тащиться на завод и искать недостающие останки. Недели три назад весь лагерь простоял на ногах двое суток, пока не нашли пропавшего арестанта – он, как выяснилось, порешил себя в свинарнике.
Вебер невозмутимо сидел верхом на своем стуле, все также оперев подбородок на руки. За все время переклички он едва ли шелохнулся. Теперь, выслушав доклад, лениво встал и потянулся.
– Люди совсем застоялись. Неплохо бы им размяться. Занятия по топографии!
Над плацем разнеслось дробное эхо команд: «Руки за голову! Присесть на корточки! Прыжками вперед, по-лягушачьи, марш!»
Длиннющая колонна заключенных исправно выполнила приказ. Присев на корточки, все медленно попрыгали вперед. Луна тем временем поднялась повыше и засияла ярче. Она освещала лишь часть плаца, другая половина оставалась в тени лагерных строений. В лунном сиянии четко обозначились контуры крематория, главных ворот и даже виселицы.
– Прыжки назад!
Стройными рядами арестанты попрыгали обратно, из света снова в тень. Многие падали. Надзиратели, старосты и десятники пинками заставляли их подняться и прыгать дальше. За шарканьем сотен ног окриков и ударов было почти не слышно.
– Вперед! Назад! Вперед! Назад! Смир-р-р-но!
Только теперь, собственно, и начались занятия по топографии. Сводились они к тому, что заключенным следовало бросаться на землю, ползти по-пластунски, вскакивать, снова падать и снова ползти. Таким манером они изучали «топографию зоны», чтобы знать ее «как родную». Немного погодя вся лагерная «танцплощадка» превратилась в причудливое копошащееся месиво огромных полосатых гусениц, в которых очень трудно было узнать людей. Раненые береглись, как могли, но в такой толкучке, да еще со страху, всякое было возможно.
Через четверть часа Вебер наконец скомандовал: «Отставить!» Эти пятнадцать минут произвели в рядах измученных узников основательное опустошение. Повсюду виднелись неподвижные силуэты тех, кто уже не в состоянии был подняться.
– Встать! Разобраться по блокам!
Все поплелись на свои места. Люди волоком тащили за собой свалившихся и поддерживали тех, кто хоть как-то мог стоять. Тех, кто не мог, сложили вместе с ранеными.
Лагерь снова стоял по стойке «смирно». Вебер вышел вперед.
– Все, чем вы сейчас занимались, делалось в ваших же интересах. Просто вы учились искать укрытие при воздушных налетах. – Несколько эсэсовцев захихикали. Вебер глянул в их сторону, потом продолжил: – Сегодня вы на собственной шкуре испытали, с каким бесчеловечным врагом мы имеем дело. Германия, которая всегда стремилась только к миру, подвергается жестокому и вероломному нападению. Неприятель, видя, что на поле брани он терпит поражение, в отчаянии хватается за последнее средство: вопреки всем нормам международного права он самым подлым образом бомбит мирные немецкие города. Разрушает церкви и больницы. Убивает беззащитных женщин и детей. Впрочем, ничего другого от этих недочеловеков и выродков ждать не приходится. Но и за должным ответом у нас дело не станет. С завтрашнего дня администрация лагеря вводит усиленный трудовой режим. Все бригады выходят на работу на час раньше и занимаются разборкой руин. Выходные по воскресеньям отныне отменяются. Евреям в течение двух дней хлеб выдаваться не будет. Благодарите за это ваших заграничных друзей – поджигателей и убийц.
Вебер умолк, лагерь стоял тихо. Вдалеке послышался уверенный рокот мощного мотора, он быстро нарастал. Это забирался в гору «мерседес» Нойбауэра.
– Запе-вай! – скомандовал Вебер. – «Германия, Германия превыше всего!»
Люди запели не сразу. Они были ошарашены. В последние месяцы им не часто приходилось петь, а если и приходилось, то неизменно народные песни. Обычно им приказывали запевать во время телесных наказаний. Покуда истязуемые орали, остальным полагалось петь трогательные лирические песни. А старый, давнишний, еще донацистских времен, государственный гимн им уже много лет как не заказывали.
– Ну же, пойте, сволочи!
В блоке номер тринадцать первым запел Мюнцер. Остальные кое-как подхватили. Кто не помнил слов, просто шевелил губами. Это было самое главное – всем шевелить губами.
– Почему? – шепнул Мюнцер между куплетами своему соседу Вернеру, не поворачивая головы и продолжая делать вид, что поет.
– Что почему?
В этот момент хор дружно дал петуха. С самого начала мелодию взяли недостаточно низко, поэтому наиболее торжественные, ликующие ноты заключительных строк вытянуть не смогли и сорвались на фальцет. Да и дыхание у арестантов давно уже было не то.
– Это что за скулеж? – возмутился начальник режима. – А ну-ка, сначала! И если в этот раз не споете, останетесь тут на всю ночь.
«Хор» затянул песню снова, взяв пониже. Теперь дело пошло лучше.
– Ты о чем? – переспросил Вернер.
– Почему именно «Германия, Германия превыше всего»?
Вернер прищурился.
– Может, не слишком верят своим нацистским песням после сегодняшнего, – с чувством пропел он.
Арестанты как один глядели прямо перед собой. Внезапно Вернер почувствовал какой-то странный внутренний подъем. И сразу понял, что ощущает его не один, что то же самое испытывает и Мюнцер, и растянувшийся на земле Гольдштейн, и многие другие, и даже эсэсовцы почуяли что-то. Песня вдруг зазвучала иначе, совсем не так, как обычно пели ее арестанты. Она звучала громко, слишком громко и почти вызывающе иронично, причем дело было вовсе не в тексте. «Господи, только бы Вебер не заметил, – подумал он, тревожно глядя на начальника режима. – И так вон сколько уже мертвецов лежит».
Лежа на земле, Гольдштейн вплотную придвинулся к Шеллеру. Тот шевелил губами. Гольдштейн не мог разобрать, что он бормочет, но по выражению полуоткрытых глаз и так догадался.
– Чушь! – сказал он. – У нас свой человек в больничке. Он устроит. Ты выкрутишься.
Шеллер что-то возразил.
– Заткнись! – проорал ему Гольдштейн сквозь хор поющих голосов. – Ты выкрутишься, и баста! – Он смотрел на серое лицо друга, на его пористую кожу. – Никто тебя не усыпит! – запел он, стараясь попадать в такт мелодии. – У нас в больничке фельдшер! Он врача подмажет!