Моя жизнь - Голда Меир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Были и другие зловещие приготовления, которые держались в секрете: парки во всех городах были освящены, на случай, если они будут превращены в массовые кладбища; гостиницы освобождены от постояльцев — на случай их превращения в гигантские пункты первой помощи; неприкосновенный запас заготовлен на случай, если снабжение населения придется централизовать, перевязочные материалы, лекарства, носилки были получены и распределены. Но главнее всего были военные приготовления, потому что, хоть мы уже и усвоили окончательно, что мы можем надеяться только на себя, не было, по-моему, человека в Израиле, не понимавшего, что в этой навязанной нам войне у нас нет альтернативы. Только выиграть. Первое, что вспоминается, когда думаешь о тех днях, — это поразительное ощущение единства и целеустремленности, в несколько дней превратившее нас из небольшой общины, нелегко переживающей всякие экономические, политические и социальные неприятности, в 2 500 000 евреев, каждый из которых чувствовал личную ответственность за то, чтобы государство Израиль выжило, и каждый из которых знал, что противостоящий нам враг поклялся нас уничтожить.
Таким образом, для нас вопрос стоял не так, как иногда для других стран — как бы не слишком пострадать в неминуемой войне; для нас вопрос был в том — как выжить народу. Ответ ни у кого не вызывал сомнения. Только победа позволит нам выжить. Все мелочи, все разногласия от нас отлетели; мы, проще говоря, стали одной семьей, твердо решившей: ни шагу назад. Ни один еврей не уехал из Израиля в тяжкие недели ожидания. Ни одна мать не бежала с детьми из поселений у подножия Голанских высот. Ни один узник нацистских лагерей (а среди них многие потеряли в газовых камерах детей) не сказал: «Я не могу больше страдать». И сотни израильтян, которые были за границей, вернулись, хотя никто их не призывал. Они вернулись, потому что не могли оставаться в стороне.
Более того. Мировое еврейство смотрело на нас, видело опасность, видело нашу изоляцию и, может быть, впервые, задалось вопросом: а что, если государство Израиль перестанет существовать? Только один ответ был на это: если будет уничтожено еврейское государство, ни один еврей на земле уже никогда не почувствует себя свободным. После войны, точнее, в последние ее дни — я полетела в США и выступила на огромном митинге, который Объединенный Еврейский Призыв организовал в Мэдисон Сквер Гарден. В моем расписании не оставалось зазора, и я очень торопилась домой — но мне хотелось увидеть кого-нибудь из тех тысяч молодых американских евреев, которые осаждали израильские консульства по всей Америке, добиваясь возможности быть в этой войне вместе с нами. Я хотела понять, что заставляет их — и других, например, английских евреев, поднявших шум в лондонском аэропорту из-за того, что Эл-Ал (единственная авиакомпания, летавшая во время войны в Израиль) не может взять всех желающих, — что заставляет их соваться в петлю, которая так крепко затянулась у нас на шее? В Израиле их ожидала не романтическая пограничная стычка. Огромный механизм, созданный, чтобы убивать, калечить и уничтожать нас, был собран на наших границах и с каждым днем придвигался все ближе и ближе. Как и мы, они видели по телевизору отвратительное зрелище — истерические толпы по всему арабскому миру, требующие устроить кровавую баню, которая прикончит Израиль. Министерство иностранных дел добровольцев остановило, да и война закончилась за шесть дней — но мне необходимо было понять, что именно значит для них Израиль, и я попросила друзей устроить мне встречу с кем-нибудь из тех 2500 молодых нью-йоркцев, которые во время войны хотели поехать в Израиль.
Нелегко было устроить это за одни сутки, но это было сделано, и более тысячи юношей пришло поговорить со мной. «Скажите, — спросила я, — почему вы хотели приехать? Из-за воспитания, которое получили? Или потому, что вам казалось, что это будет интересно? Или потому, что вы сионисты? Что вы думали, когда стояли в очередях и просили разрешения уехать в Израиль?»
Ответы, конечно, были разные, но мне кажется, что общие чувства выразил один молодой человек, сказавший: «Не знаю, как это вам объяснить, миссис Меир, но я понял одну вещь. Моя жизнь уже никогда не будет прежней. Шестидневная война и то, что Израиль чуть не уничтожили, изменили для меня все: отношение к себе, к семье, даже к соседям. Теперь уже никогда и ничто не будет для меня таким, как было».
Это был не слишком членораздельный ответ, но он шел от сердца, и я понимала, что он хочет сказать. Он понял, что он еврей, и понял, что, несмотря на все разногласия, он принадлежит к большой семье — еврейскому народу. Угроза, вставшая перед нами, была угроза прекращения рода — и на это все евреи, ходят ли они в синагогу или нет, и живут ли в Нью-Йорке, Буэнос-Айресе, Париже, Москве или Петах-Тикве, отвечают одинаково. Это была угроза народу, и когда Насер с подручными ее произнес, он произнес смертный приговор своей войне, потому что мы — все мы — решили: повторения гитлеровского «окончательного решения», повторения Катастрофы не будет.
В каком-то смысле это объединение нации перед общей угрозой подготовило поднявшееся в Изле требование всеобщей коалиции всех политических партий (кроме коммунистов) и передачи портфеля министра обороны человеку, более опытному в военном деле, чем Леви Эшкол. Надо сказать, что я не сочувствовала ни одному из этих требований. Национальная коалиция — и в свое время я узнала, что это такое, на собственном опыте — хороша при нормальных условиях, когда есть время на длинные споры, выражающие разные точки зрения; но тогда, когда надо принимать роковые решения, она не помогает, а мешает, ибо только общность идеологии, предпосылок и позиций способствует эффективной и гармоничной работе правительства. Если и была нужда, в чем я лично сомневаюсь, в те последние дни перед войной укреплять правительство Эшкола, это можно и нужно было сделать без особых замен. Я-то знала — чего в Израиле тогда не знали многие, — что Эшкол, без фанфар и развернутых знамен, в тишине, сделал как премьер-министр и министр обороны все, что нужно, для того, чтобы наши оборонные силы могли справиться со своей задачей. Он знал армию, понимал ее нужды и умел их удовлетворять — это никому не внушало сомнений.
Я не слепая, и, конечно, я, как и все, видела какую-то робость в его манере держаться. В самые трудные дни «коненут» он раза два обращался к нации и сказал все, что сказал бы любой другой на его месте; но сказал как-то нерешительно, без понимания аудитории — а страна в это время нуждалась в более энергичном руководителе. Я-то не думала — да и теперь не думаю, что это имеет значение. Эшкол был мудрый и преданный делу человек, сознававший, что на него возложена самая тяжелая для государственного деятеля ответственность, и тяжесть этой ответственности его подавляла. Только безумец мог бы испытывать при этом другие чувства, и то, что Эшкол слегка заикался, говоря о том, чтобы послать свой народ на войну, делает ему честь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});