В круге первом - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не о партии! – отгородился Радович. – Я – о Словутах. А почему именно сейчас, в сорок девятом году, мы обнаружили японскую подготовку сорок третьего года? Ведь они у нас четыре года уже в плену. А колорадского жука нам сбрасывают американцы с самолётов? Всё так и есть?
Оттопыренные уши Макарыгина покраснели:
– А почему нет? А если что немного не так – значит, государственная политика требует.
Пергаментный Радович нервно залистал свой том.
Макарыгин молча курил. Зря он его приглашал, только позорился перед Словутой. Все эти старые дружбы – чепуха, лишь в воспоминаниях хороши. Человек не может проявить даже простой гостевой вежливости, вникнуть, чему хозяин рад, чем озабочен.
Макарыгин курил. Пришли на ум неприятные ссоры с младшей дочерью. За последние месяцы если обедали втроём без гостей, то не отдых, не семейный уют получался за столом, а собачья свалка. А на днях забивала гвоздь в туфле и при этом пела какие-то безсмысленные слова, но мотив показался отцу слишком знакомым. Он заметил, стараясь спокойнее:
«Для такой работы, Клара, можно другую песню выбрать. А “Слезами залит мир безбрежный” – с этой песней люди умирали, шли на каторгу».
Она же из упрямства, или чёрт знает из чего, ощетинилась:
«Подумаешь, благодетели! На каторгу шли! И теперь идут!»
Прокурор даже осел от наглости и неоправданности сравнения. То есть до такой степени потерять всякое понимание исторической перспективы. Едва сдерживаясь, чтобы только не ударить дочь, он вырвал у неё туфлю из рук и хлопнул об пол:
«Да как ты можешь сравнивать! Партию рабочего класса и фашистское отребье?!.»
Твердолобая, хоть кулаком её в лоб, не заплачет! Так и стояла, одной ногой в туфле, а другой в чулке на паркете:
«Брось ты, папа, декламировать! Какой ты рабочий класс? Ты два года когда-то был рабочим, а тридцать лет уже прокурором! Ты – рабочий, а в доме молотка нет! Бытие определяет сознание, сами нас научили».
«Да общественное бытие, дура! И сознание – общественное!»
«Какое это – общественное? У одних хоромы, у других – сараи, у одних – автомобили, у других – ботинки дырявые, так какое из них общественное?»
Отцу не хватало воздуха от извечной невозможности доступно и кратко выразить глупым юным созданиям мудрость старшего поколения:
«Ты вот глупа!.. Ты… ничего не понимаешь и не учишься!..»
«Ну, научи! Научи! На какие деньги ты живёшь? За что тебе тысячи платят, если ты ничего не создаёшь?»
И вот тут не нашёлся прокурор; очень ясно – а сразу не скажешь. Только крикнул:
«А тебе в твоём институте тысячу восемьсот – за что?..»
– Душан, Душан, – размягчённо вздохнул Макарыгин. – Что мне с дочерью делать?
Лицу Макарыгина большие отставленные уши были как крылья сфинксу. Странно выглядело на этом лице растерянное выражение.
– Как это могло случиться, Душан? Когда мы гнали Колчака – могли мы думать, что такая будет нам благодарность от детей?.. Ведь если приходится им с трибуны в чём-нибудь поклясться перед партией, они, сукины дети, эту клятву такой скороговоркой бормочут, будто им стыдно.
Он рассказал сцену с туфлей.
– Как я правильно должен был ей ответить, а?
Радович достал из кармана грязноватый кусок замши и протирал им стёкла очков. Когда-то всё это Макарыгин знал, но до чего же стал дремуч.
– Надо было ответить?.. Накопленный труд. Образование, специальность – накопленный труд, за них платят больше. – Надел очки. И посмотрел на прокурора решительно: – Но вообще, девчёнка права! Нас об этом предупреждали.
– Кто-о? – изумился прокурор.
– Надо уметь учиться и у врагов! – Душан поднял руку с сухим перстом. – «Слезами залит мир безбрежный»? А ты получаешь многие тысячи? А уборщица двести пятьдесят рублей?
Одна щека Макарыгина задёргалась отдельно. Зол стал Душан, из зависти, что у самого ничего нет.
– Ты – обезумел в своей пещере! Ты утратил связь с реальной жизнью! Ты так и пропадёшь! Что же мне – идти завтра и просить, чтобы мне платили двести пятьдесят? А как я буду жить? Да меня выгонят как сумасшедшего! Ведь другие-то не откажутся!
Душан показал рукой на бюст Ленина:
– А как Ильич в Гражданскую войну отказывался от сливочного масла? От белого хлеба? Его не считали сумасшедшим?
Слеза послышалась в голосе Душана.
Макарыгин защитился распяленной ладонью:
– Тш-ш-ш! И ты поверил? Ленин без сливочного масла не сидел, не безпокойся. Вообще, в Кремле уже тогда была неплохая столовая.
Радович поднялся и отсиженною ногой хромнул к полочке, схватил рамку с фотографией молодой женщины в кожанке с маузером:
– А Лена со Шляпниковым не была заодно, не помнишь? А рабочая оппозиция что говорила, не помнишь?
– Поставь! – приказал побледневший Макарыгин. – Памяти её не шевели! Зубр! Зубр!
– Нет, я не зубр! Я хочу ленинской чистоты! – Радович снизил голос. – У нас ничего не пишут. В Югославии – рабочий контроль на производстве. Там…
Макарыгин неприязненно усмехнулся.
– Конечно, ты – серб, сербу трудно быть объективным. Я понимаю и прощаю. Но…
Но – дальше была грань. Радович погас, смолк, съёжился снова в маленького пергаментного человечка.
– Договаривай, договаривай, зубр! – враждебно требовал Макарыгин. – Значит, полуфашистский режим в Югославии – это и есть социализм? А у нас, значит, – перерождение? Старые словечки! Мы их давно слышали, только уж на том свете те, кто их произносил. Тебе осталось ещё сказать, что в схватке с капиталистическим миром мы обречены на гибель. Да?
– Нет! Нет! – убеждённый и озарённый лучами провидения, снова всплеснулся Радович. – Этому не бывать! Капиталистический мир разъедается несравненно худшими противоречиями!
И, как гениально предсказывал Владимир Ильич, я твёрдо верю: мы скоро будем свидетелями вооружённого столкновения за рынки сбыта между Соединёнными Штатами и Англией!
64. Первыми вступали в города
А в большой комнате танцевали под радиолу, нового типа, как мебель. Пластинок у Макарыгиных был целый шкафик: и записи речей Отца и Друга с его растягиваниями, мычанием и акцентом (как во всех благонастроенных домах, они тут были, но, как все нормальные люди, Макарыгины их никогда не слушали); и песни «О самом родном и любимом», о самолётах, которые «первым делом», а «девушки потом» (но слушать их здесь было бы так же неприлично, как в дворянских гостиных всерьёз рассказывать о библейских чудесах). Заводились же на радиоле сегодня пластинки импортные, не поступающие в общую продажу, не исполняемые по радио, и были среди них даже эмигрантские с Лещенкой.
Мебель не давала простору сразу всем парам, и танцевали посменно. Среди молодёжи были Кларины бывшие сокурсницы; и один сокурсник, который после института работал теперь на заглушке иностранных радиопередач; та девушка, родственница прокурора, из-за которой был тут Щагов; племянник прокурорши, лейтенант внутренней службы, которого за зелёный кант все звали пограничником (а была их рота расквартирована при Белорусском вокзале и поставляла наряды для проверки документов в поездах и на случай необходимых арестов в пути); и особенно выделялся государственный молодой человек уже с колодочкой ордена Ленина чуть небрежно, наискосок, без самого ордена, с приглаженными, уже редкими волосами.
Этому молодому человеку было года двадцать четыре, но он старался себя вести по крайней мере на тридцать, очень сдержанно шевелил руками и с достоинством подбирал нижнюю губу. Это был один из ценимых референтов в секретариате Президиума Верховного Совета, основная работа его была – предварительная подготовка текстов речей депутатов Верховного Совета на будущих сессиях. Эту работу молодой человек находил очень скучной, но положение много обещало. Даже заполучить его на этот вечер было удачей Алевтины Никаноровны, женить же на Кларе – недостижимая мечта.
Для этого молодого человека единственно интересное на сегодняшнем вечере составляло присутствие Галахова и его жены. Во время танцев он уже третий раз приглашал Динэру, всю в импортном чёрном шёлке «лакэ», только алебастровые руки вырывались выше локтя из этой лакированной блестящей как бы кожи. Испытывая лестность внимания такой знаменитой женщины, референт с повышенной значительностью ухаживал за ней, и также после танца старался оставаться с нею.
А она увидела в углу дивана одинокого Саунькина-Голованова, не умевшего ни танцевать, ни свободно держаться где-либо, кроме своей редакции, и решительно направилась к этой квадратной голове поверх квадратного туловища. Референт скользил за нею.
– Э-рик! – с весёлым вызовом подняла она алебастровую руку. – А почему я вас не видела на премьере «Девятьсот Девятнадцатого»?
– Был вчера, – оживился Голованов. И с охотой подвинулся к боковинке прямоугольного дивана, хоть и без того сидел на краю.