Война и мир. Первый вариант романа - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, вы не изменились, — сказал Пьер, подумав. — Ежели у вас нет гордости честолюбия, у вас та же гордость ума. Она-то и есть гордость, и порок и добродетель.
— Какая же гордость, мой друг, чувствовать себя виноватым и бесполезным, а это я чувствую и не только не ропщу, но доволен.
— Отчего виноватым? — Они были уже в кабинете в это время. Андрей указал на чудесный портрет маленькой княгини, которая как живая смотрела на него.
— Вот отчего, — сказал он, размягченный присутствием милого ему человека: губа его задрожала, он отвернулся.
Пьер понял, что Андрей раскаивался в том, что он мало любил свою жену, и понял, как в душе князя Андрея это чувство могло дорасти до страшной силы, но он и не понимал, как можно было любить женщину. Он замолчал.
— Ну, вот что, моя душа, — сказал князь Андрей, чтоб переменить разговор. — Я здесь на биваках. Я приехал только посмотреть.
Я нынче еду опять к старику и к моему мальчишке. Он там у сестры. Я тебя познакомлю с ними. Мы поедем после обеда.
За обедом зашел разговор о женитьбе Пьерa и о всей истории разрыва. Андрей спросил его, как это случилось. Пьер покраснел багрово, опять так же, как он краснел всегда при этом, и торопливо заговорил:
— После, после, я вам расскажу когда-нибудь. — Он задыхался, говоря это.
Андрей вздохнул и сказал, что то, что случилось, должно было ждать, что счастливо, что так кончилось и что удержал еще какую-нибудь веру в людей.
— Мне очень, очень жаль тебя.
— Да, все это кончено, — сказал Пьер, — и какое счастье, что я не убил этого человека. Этого бы я век не простил себе.
Князь Андрей смеялся.
— Э, на войне бьют таких же людей, — сказал он. — И все находят это очень справедливым. А убить злую собаку даже очень хорошо. Что справедливо и несправедливо — не дано судить людям. Люди вечно заблуждались и будут заблуждаться, и ни в чем больше, как в том, что они считают справедливым и несправедливым. Надо только жить так, чтоб не было раскаяния. Правду Жозеф Местр сказал: «В жизни только два действительные несчастия: угрызение совести и болезнь. И счастье есть только отсутствие этих двух зол». Жить для себя, избегая только для себя этих двух зол, вот вся моя мудрость теперь. — Князь Андрей замолчал.
— Нет, я жил только для себя, — начал Пьер, — и этим я только погубил свою жизнь. Нет, я с вами не могу согласиться. Нет, лишь теперь я начинаю понимать все значение христианского учения любви и самопожертвования.
Андрей молча глядел своими потухшими глазами на Пьерa и кротко, насмешливо улыбался.
— Поедем скорее к сестре, к княжне Марье, с ней вы сойдетесь. Вот, душа моя, какая разница между нами: ты жил для себя, — сказал он, — и чуть не погубил свою жизнь, и узнал счастье, только когда стал жить для других, а я испытал диаметрально противоположное. Я жил для славы (ведь что ж слава? та же любовь к другим, желание сделать для них что-нибудь, желание их похвалы). Так я жил для других и не почти, а совсем погубил свою жизнь, и с тех пор стал спокоен, как живу для одного себя.
— Как для одного себя, а сын, сестра, отец? — сказал Пьер.
— Да это все тот же я, это не другие, — продолжал Андрей. -
А другие, ближние, le prochain, как вы с княжной Марьей называете этот источник заблуждения и зла, le prochain — это те твои орловские мужики, от которых ты сейчас приехал и которым ты хочешь делать добро. — И он посмотрел на Пьерa насмешливо-вызывающим взглядом. Он, видимо, как человек, не вполне еще убедившийся в своих новых взглядах и не имевший еще случая их высказать, вызывал Пьерa.
— Вы шутите, — можно ли это говорить? — сказал Пьер, оживляясь. — Какое же может быть заблуждение и зло в том, что несчастные люди — наши мужики, люди такие же, как мы, вырастающие и умирающие без другого понятия о Боге и правде, как образ и бессмысленная молитва, будут поучаться в утешительных истинах, верованиях будущей жизни, возмездия, награды, утешения? Мы можем думать иначе, но им это другое дело. Какое же зло и заблуждение, что люди умирают от болезни, от родов без помощи, когда так легко материально помочь им, и я им дам лекаря, и больницу, и приют старику? И разве не ощутительное, несомненное благо то, что он не имеет дня, ночи покоя, и что я дам отдых и досуг?… — говорил Пьер, оживляясь и шепелявя. — И я это сделал. И вы не только меня не разуверите, что это не благо, но не разуверите, чтоб вы сами этого не думали.
Андрей все молчал и улыбался.
— А главное, — продолжал Пьер, — наслаждение делать это добро есть естественное счастье жизни.
— Да, это другое дело, — начал князь Андрей. — Я строю беседку в саду, а ты больницы. И то, и другое может служить препровождением времени. Но что справедливо, что добро, предоставь судить тому, кто все знает, а не нам. Ты говоришь: школы, — продолжал он, загибая палец, — поучения и так далее, то есть ты хочешь вывести его из его животного состояния и дать ему нравственные потребности. А мне кажется, что единственно возможное счастье есть счастье животное, а ты его-то хочешь лишить его.
Я завидую ему, а ты хочешь его сделать мною, но не дав ему ни моего ума, ни моих чувств, ни моих средств. Другое ты говоришь: облегчить его работу. А по-моему, труд физический для него есть такая же необходимость, такое же условие его существования, как для тебя и для меня труд умственный. Ты не можешь не думать.
Я ложусь спать в третьем часу, мне приходят мысли, и я не могу заснуть, ворочаюсь, не сплю до утра от того, что я думаю и не могу не думать; так он не может не пахать, не косить; иначе он пойдет в кабак. Как я не перенесу его страшного физического труда, я умру через неделю, так он не перенесет моей физической праздности, он растолстеет и умрет. Третье… что, бишь, еще ты сказал?
Князь Андрей загнул третий палец.
— Ах да. Больницы, лекарства. У него удар, он умирает, а ты пустил кровь, вылечил, и он калекой будет ходить десять лет всем в тягость. Гораздо покойнее и проще ему умереть. Другие родятся, и так их много. Ежели бы ты жалел, что у тебя лишний работник пропал, а то ты из любви к нему его хочешь лечить. А ему этого не нужно. Да и потом, что за воображенье, что медицина кого-нибудь и когда-нибудь вылечивала…
Князь Андрей высказывал с особенным увлечением свои мысли разочарования, как человек, долго не говоривший. И взгляд его оживлялся тем больше, чем безнадежнее были его суждения. Он во всем противоречил Пьерy, но, противореча, казалось, сам колебался в том, что он говорил, и рад был, когда Пьер сильно оспаривал его.
— Я не понимаю только — как можно жить с такими мыслями, — говорил Пьер. — На меня находили такие же минуты, это недавно было, в Петербурге, но тогда я опускаюсь до такой степени, что я не живу, все мне гадко, главное — я сам, я не умываюсь, не ем… ну как же вы…
— Да, такие же мысли, но не совсем такие, — отвечал князь Андрей. — Я вижу, что это так, что все бессмысленно, гадко, но я живу — и в этом не виноват; стало быть, надо как-нибудь получше, никому не мешая, дожить до смерти.
— Ну что же вас побуждает жить? С такими мыслями будешь сидеть не двигаясь, не предпринимая…
— То-то и скучно, что жизнь не оставляет в покое. Я бы рад ничего не делать, и вот, с одной стороны, дворянство здешнее удостоило меня чести избрания в предводители; я насилу отделался. Они не могли понять, что во мне нет того, что нужно, нет этой известной добродушной пошлости, которая нужна для этого. Потом вот этот дом, который надо было построить, чтоб иметь свой угол, где можно быть покойным. Теперь ополчение, в котором меня тоже не хотят оставить в покое.
— Отчего вы не служите?
— После Аустерлица?! — мрачно сказал князь Андрей. — Нет, я дал себе слово, что служить в действующей русской армии я не буду. И не буду. Ежели бы Бонапарт стоял тут, у Смоленска, угрожая Лысым Горам, и тогда бы я не стал служить в русской армии. Ну, так я тебе говорил, — успокаиваясь, продолжал князь Андрей, — теперь ополчение, отец назначен главнокомандующим третьего округа, и единственное средство мне избавиться от службы — это пойти к нему в помощники.
— И вы поступаете?
— Да, я уже утвержден. — Он помолчал немного. — Вот как все делается, душа моя, — продолжал он, улыбаясь. — Я бы мог отделаться, но знаешь, отчего я пошел? Ты скажешь, что я подтверждаю твои теории о делании добра. Я пошел оттого, что, с тобою я буду откровенен, отец мой один из замечательнейших людей своего века. Но он становится стар, и он не то что жесток, но он слишком цельного характера. Он страшен своей привычкой к неограниченной власти и теперь этой властью, данной государем ополченным главнокомандующим. Ежели бы я два часа опоздал две недели тому, он бы повесил протоколиста в Юхнове. Ну, так я пошел потому, что, кроме меня, никто не имеет влияния на отца, и я кое-где спасу его от поступка, в котором бы он после мучался.