Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эту минуту, не говоря ни слова, Анна, кухарка, с трудом опустилась на колени между двумя мужчинами и приложила чистое зеркальце к губам Урсулы. Большинство присутствующих в ожидании, не запотеет ли зеркальце от дыхания девушки, сами затаили свое. Прошло время, больше времени, чем человек может выдержать, не сделав вдоха, но поверхность оставалась гладкой. Кухарка покачала головой и вручила зеркало дону Мануэлю как доказательство того, что его дочь скончалась. Ей, тучной, стоящей на коленях перед трупом девушки между двумя мужчинами, было трудно подняться с полу. Никто и не подумал помочь. Все-таки встав, она глубоко вздохнула и невольно оперлась о подлокотник кресла, в котором так и сидел Далмау, чуждый всему происходящему.
– Паршивец! – припечатала кухарка.
Горничная принесла простыню, и тело Урсулы накрыли полностью. Преподобный Жазинт продолжал читать молитву, а донья Селия плакала, прижавшись к соседке, которая явилась в квартиру, услышав грохот и крики. Дон Мануэль повернулся к Далмау, огляделся вокруг; взгляд его упал на рисунки.
– Собери! – рявкнул он горничной.
Потом увидел морфин. Схватил пузырек, закрыл глаза и со всей силы запустил его в стену, разбив вдребезги.
– Сукин сын! – Взяв Далмау за грудки, дон Мануэль поднял его с кресла, но не смог поставить на ноги: тело висело мертвым грузом. – Что ты сделал с моей дочерью, голодранец?
Вне себя от гнева, весь побагровев, буквально выплевывая слова, дон Мануэль пытался одной рукой удержать Далмау стоймя, чтобы надавать пощечин. Рубашка порвалась, юноша выскользнул из рук учителя, ударился о подлокотник кресла и рухнул на пол. Только слабо застонал, ничего больше.
– Мерзкий ублюдок! – орал дон Мануэль, пиная его в живот. – Каналья! Еретик! Как я мог доверять тебе? Я тебя убью!
И опять пнул его, и снова, и снова. Кто-то из соседей, прибежавших на помощь, пытался его удержать, но женщина, пришедшая первой, схватила защитника за плечо и не дала вмешаться. Остальные не двинулись с места, позволяя избивать Далмау, который инстинктивно скорчился, пряча голову; наконец дон Мануэль, обессилев, закрыл руками лицо и упал на колени.
Далмау притащили в участок муниципальной гвардии на улице Россельон и бросили в камеру после того, как работники городских служб отвезли труп Урсулы в больницу Санта-Крус, а полицейский и судья, вместе с патологоанатомом, принялись составлять соответствующее заключение. Зеваки, скопившиеся на тротуаре, почтительно расступились, пропуская носилки. Потом окружили агентов, которые вели Далмау в наручниках, то и дело подталкивая его: парень выглядел несколько бодрее, но было очевидно, что он все еще находится под действием чрезмерной дозы морфина, которую себе вколол.
– За что его посадили?
Вопрос, робким, смиренным тоном заданный, прозвучал из уст Хосефы, она сидела на самом краю лавки, вделанной в стену участка, напротив столов, за которыми работали полицейские. Помещение пропахло табачным дымом и испарениями от массы людей, которые проходили через участок. Было шумно, гвалт не прерывался ни на минуту и, казалось, не прервется никогда: люди входили, выходили, а суматоха не прекращалась. Несмотря на гомон, Томас расслышал, о чем спросила мать. Не в первый раз она об этом спрашивала с того вечера, уже много часов назад, когда уселась на скамью, прямая, неколебимая, всей своей позой показывая полицейским, что собирается до последнего бороться за свои права.
– Я уже говорил вам, мама, – ответил Томас как можно мягче. – Далмау не сделал ничего плохого. С минуты на минуту его должны освободить.
– Но почему они так тянут?
«Потому что сукины дети», – хотел ответить анархист, как и раньше, когда мать задавала этот вопрос. Но она и сама знала. Она много боролась в жизни и испытала на себе надменную повадку обладающих властью. Но Томас просто поглядел, как она сидит на краю скамьи, сложив руки на коленях и мелко перебирая пальцами, будто продолжая шить.
– Бумажная волокита, мама. Скоро его отпустят, – сказал Томас, поправляя ей волосы.
Долго тянуть они не могли. Кто-то из знакомых видел, как Далмау вели в наручниках по Пасео-де-Грасия, разнес эту весть, и она, как все дурные вести, достигла ушей Хосефы меньше чем через час. Та побежала искать Томаса, старшего сына, анархиста, а Томас снова прибег к помощи адвоката Фустера. Не прошло и полутора часов, как все трое уже прибыли в участок на улице Россельон. Томас с матерью уселись на скамью, а Фустер стал ходить от стола к столу, от одного чиновника к другому, спрашивал, требовал, кому улыбался, а перед кем делал серьезное лицо.
– Надо идти в суд, – сообщил он наконец. – Там как раз сейчас и решается дело.
– Когда ты вернешься? – спросил Томас.
– Не знаю. Нужно посмотреть, что у них есть; ознакомиться с результатами вскрытия, свидетельскими показаниями, и прочим, и прочим…
Адвокат, седой, с короткой стрижкой, получил возможность ознакомиться с материалами дела, которое возбудили срочно, вели серьезно и старательно, имея в виду, кто была погибшая и кто ее отец, и немедля передали в судебные инстанции.
– Они не смогут долго задерживать его, донья Хосефа, – обобщил дело юрист, вернувшись в участок уже поздней ночью и присаживаясь рядом с матерью клиента, чтобы подбодрить ее. – Ваш сын, – повторил он то, что говорил раньше, – не совершил никакого преступления, и они это знают. Патологоанатом осмотрел тело девушки и не нашел ни малейших следов насилия или дурного обращения. Ни синяков, ни ссадин, ни порезов. Более того: она умерла девственницей. Также ничто не указывает на принуждение. Смерть от удушья – обычное дело в таких обстоятельствах, и след от укола на бедре явственно просматривается. Далмау не