Мужество - Вера Кетлинская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тимофей Иванович подмигнул сыну и не спеша завел патефон. Сергей вздрогнул от ворвавшегося в тишину взволнованного женского голоса:
Пускай погибну я…
Отец слушал, сложив руки на коленях, следя взглядом за сыном. Сергею хотелось разреветься, как в детстве. Он пошел мыться и долго плескался в кухне, чтобы не возвращаться в комнаты, под любовный взгляд отца.
Мать принесла расшитую узорами веселую косоворотку.
– Надень, сынок, тебе к приезду вышила…
Мать взяла его за плечи, потянула к себе, прижала, сказала тихо:
– Ну, вернулся, значит?
И, словно стыдясь своей чувствительности, отодвинулась от него и заговорила вполголоса, чтобы не слыхал отец:
– Я Матвеевым не сказала, что ты приедешь, и к нам не звала, уж очень горько им будет, на нас глядючи… А ты, как пообедаешь, сходи к ним. Легко ли им, уж скоро год, и ничего толком не знают. Хоть бы расспросить у кого – и то отрада сердцу. Так ты уж сходи, погорюй с ними.
Но Матвеевы прибежали сами. Не успел Тимофей Иванович чокнуться с сыном стопкой вина, как в комнату вбежала старуха Матвеева, а за нею вошел, по-стариковски передвигая ноги, и сам Матвеев – механик из мастерских. Сергей даже не сразу узнал их: так постарели и съежились оба.
Они разом остановились, увидев нарядно убранный стол, стопки в руках обедающих, патефон на табурете возле Тимофея Ивановича.
Матрена Спиридоновна густо покраснела: до того неуместно и стыдно показалось ей их семейное торжество перед горем двух одиноких стариков.
Но Матвеевы тактично поклонились и поздравили с приездом. Старуха поцеловала Сергея, всем поклонилась и молча села в сторонке. Старик, сдерживаясь, по-мужски потряс руку Сергею, чинно приветствовал Матрену Спиридоновну и Тимофея Ивановича, чинно сказал:
– Хлеб да соль. Извините, что не вовремя. Кушайте, выпивайте. Мы со старухой подождем.
И вдруг заплакал. Он плакал, стыдясь своих слез, отворачивая лицо, и в лад ему всхлипывала жена. Сергей стоял, все еще держа в руке стопку.
– Я собирался к вам после обеда, – неуверенно сказал он. – Паша вспоминал вас перед смертью.
Он солгал невольно, по первому побуждению… Но эта ложь вывела стариков из состояния молчаливого горя.
– При тебе это было, был ты около него? – спросила старуха, перестав плакать.
И Сергею пришлось рассказать, как все произошло, как несли Пашку по тайге в лагерь, как сидели около него всю ночь, как хоронили, как ударно, в честь Пашки, скатывали лес. Старуха разрыдалась, и Матрена Спиридоновна увела ее в спальню успокаивать. Старик, наоборот, как-то оживился, подсел к столу, выпил за здоровье Сергея. Но в его трясущихся руках и мигающем взгляде была такая глубокая старческая беспомощность, что Сергею было страшно смотреть. Сергей вспомнил Пашку так, как давно не вспоминал, – живого, грубоватого, всегда веселого, с украинскими прибаутками и крепкими словечками, готового к любой работе и к любой забаве. Вспомнился летний день, когда солнце золотило речку и бревна, и Сема Альтшулер казался карликом с волшебным жезлом, а Пашка был, как всегда, в самой гуще работы, и над рекой неслись его выкрики, полные безобидной ругани и подбадривающих шуток. И сразу вслед за этим вспомнилось другое – товарищ Цой в тесном кругу комсомольцев, торжественное вставание в честь незнакомого комсомольца Матвеева, погибшего на посту, низкий потолок барака, неровный свет лампы, молчание, строгое лицо Галчонка с опущенными глазами.
По его щекам текли слезы. Он не скрывал их. В конце концов, эти слезы накипели давно. Как еще он выдержал все эти месяцы, и встречу с отцом, и оркестр, и подарок матери!
Старик Матвеев обнял его и сказал растроганно:
– Не плачь, Сережа. Нам тяжело, и тебе нелегко было. Не плачь. Ты новых друзей найдешь, а нам со старухой недолго коротать осталось.
Сергей выбежал из дому и вдохнул весеннюю свежесть вечера. Но облегчения не было. «Что же это? – думал он. – Значит, никакого отдыха не может быть, все надежды – вздор, и надо снова бежать, бежать, бежать… Но куда?»
Из темноты вынырнула светлая тень – вынырнула и прижалась к забору.
– Сережа! – не столько услышал, сколько почувствовал Сергей.
Ну да, это она, Груня, милая, простая девушка с пушистой косой… Когда-то он так робел перед ее серыми глазами, перед простодушной улыбкой и детским звонким голосом.
Сам себе удивляясь, Сергей сказал смело и грубовато:
– Выходи, выходи, не прячься. Покажись, какая ты стала.
Светлая тень неуверенно приблизилась. Сергей слышал, как она часто, взволнованно дышала.
– Не забыла меня, Груня?
– Ну, что ты…
С новой для самого себя развязностью Сергей взял ее под руку и ласково потрепал ее косу. Коса была пушистая, растрепанная, мягкая.
И голос мягкий:
– А ты, Сергей, и думать про меня забыл?
Это не имело значения, вспоминал ли он ее, любил ли. Она была тут – простая, милая, нетребовательная. С нею можно болтать, о чем придется, и все будет умно и значительно, и она примет его таким, какой он есть, ничего не требуя, ничего не ожидая.
Они вышли за поселок в поле.
– А я весь год готовилась, как тебя встретить, – сказала она важно.
– Это у забора-то?
– Ну вот, глупый. Я серьезно говорю. Я много о тебе думала.
– А что же ты надумала?
– А вот что. Только ты не смейся, Сереженька. Я не могу говорить, когда ты смеешься. Это очень серьезно.
– Смотри на меня – ни тени улыбки. Говори.
– Видишь… Я думала: что я такое? Что во мне есть? За что Сергею любить меня, когда во мне ничего нет?
– Ну, вот так серьезно! А у кого глаза серые? У кого коса пушистая? У кого губы вот такие?..
Он хотел поцеловать ее, но она оттолкнула его без притворства. Она была взволнована.
– Да ты что?
– Я же тебе сказала, я серьезно. Ну что я была? Семнадцатилетняя дурочка, и все. Только коса да глаза, как ты говоришь.
– Разве это мало?
– Мало.
– А ты что же хочешь – профессором быть?
– Нет, – торжественно сказала Груня. – Только теперь я комсомолка.
– Ну… – растерянно протянул Сергей и почувствовал, как снова зарождается в ногах мучительная дрожь.
– Вот тебе и «ну», – весело сказала Груня. – И это еще не все. Я теперь пионервожатая, у меня целый отряд, курсы кончила. В международную детскую неделю обо мне в газете статья была.
Они стояли в темном поле. Прокричал паровоз. Недалеко от них, по невидимым рельсам, промчался товарный поезд. Они видели только светлое окошечко паровоза, искры, улетающие в поле, и яркий луч, устремленный вперед.
– Твой папа покатил.
– Узнаешь?
– Я его всегда узнаю…
Сергей не смел обнять ее. Этот проклятый озноб… даже руки дрожат… Только бы она не заметила… Но Груня сама обняла его, припала к нему нежным движением и быстро, как будто боясь что-нибудь забыть, заговорила:
– Я ведь тебя по-хорошему, Сережа… по… настоящему. Я о тебе весь год думала… До отъезда твоего я так, просто – веселый ты, нравился мне, ну и гуляла… А теперь я полюбила тебя – за то полюбила, что ты смелый, что ты герой, что ты не побоялся…
Сергей резко отодвинул ее от себя.
– Значит, – сказал он, плохо сдерживая отчаяние и злобу, – значит, ты любишь не меня, какой я есть, а героя, комсомольца, ударника, только не меня?
И, сказав это, израсходовал все силы, державшие его на какой-то последней грани, за которой должно было начаться исступление.
Он услышал ее смех – глупый, счастливый, беззаботный смех девочки, уверенной, что ее любят.
– Чудак, вот чудак! Да разве ты можешь быть другим, не таким, какой ты есть?
Сдерживающих сил уже не было. Но еще можно было спастись молчанием.
– И ты знаешь, Сережа, я своим ребятам рассказала о тебе на сборе. О том, что ты строишь большой город в тайге. Они завтра придут к тебе, на беседу приглашать, с цветами придут.
– Что-о?
«Кончено. Прорвалось. Не сдержаться. Кончено». Потом он смутно помнил, что оттолкнул ее и кричал:
– Дура! Интриганка! Детей натравила! Доконать хотите? – и, сам ужасаясь происходящему, побежал обратно к поселку, изредка оборачиваясь, чтобы крикнуть еще что-нибудь оскорбительное.
Где-то сзади, в темноте, громко, навзрыд плакала Груня. Он знал, что надо вернуться, и не мог. Он сам не помнил, как он попал в клуб, как посылал за водкой. Пили водку в углу сада, в беседке, и Сергей хвастался, что он герой. Потом размяк, бил себя по голове и пьяно каялся, что он подлец. Подвыпившие товарищи под руки свели его домой, посмеиваясь над его пьяным бредом.
Матрена Спиридоновна ахнула, увидав во дворе упирающегося, грязного, разбуянившегося сына. Она повела Сергея в дом и на пороге прикрикнула:
– А ну, потише! Девочек разбудишь.
Сергей, качаясь, на цыпочках прошел в комнату, но там, потеряв равновесие, повалился, как был, в сапогах и заплеванной одежде, на голубое покрывало.
Нежные руки матери раздели его, уложили, освежили голову мокрым полотенцем.