Ахматова: жизнь - Алла Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Царственным жестом отказалась Анна Андреевна и от выхлопотанного К.И.Чуковским единовременного пособия. Не к лицу попрошайничать, ежели у тебя авансовый договор сразу с двумя издательствами, а телефон разрывается. Названивают изо всех, буквально всех, редакций! Ну прямо как в странном, не объяснимом тогдашними обстоятельствами стихотворении 1922 года: «Дьявол не выдал. Мне все удалось. / Вот и могущества явные знаки. / Вынь из груди мое сердце и брось / Самой голодной собаке».
Один из сборников по техническим причинам застрял, зато другой – «Из шести книг» – в мае сорокового мигом подписали в печать. Через две недели Ахматова уже сочиняла дарственные. К тому времени (до 20 мая 1940 г.) дописан и запрятан в самый дальний угол «подвала памяти» и «Реквием», и созданные одновременно с этой мощной антисталинской бомбой крамольные и полукрамольные пехотные мины («Стансы», «Поздний ответ», «Уложила сыночка кудрявого…», «Памяти Булгакова»).
Прочитайте подряд первый том и первую книгу тома второго подготовленного Н.В.Королевой шеститомника, единственного на сегодняшний день солидного издания, где стихи Ахматовой расположены в хронологическом порядке. После 20 мая 1940-го и до августа 1946-го А.А. не зафиксировала на бумаге ни единой «антисоветской» строки. Вернувшись в 1944 году в Ленинград и удостоверившись, что милости продолжаются, она даже сожгла написанную в Ташкенте сатирическую драму в стихах «Энума елиш». Договор с Дьяволом надо было соблюдать.
Но вернемся в 1939-й. Как следует из «Записок» Л.К.Чуковской, 29 июля Ахматова прочитала ей не только «Приговор», но и еще одно стихотворение, разъяснив: оба, мол, новые, а про новые она никогда не знает, получилось или нет («Про свои старые я знаю все сама, словно они чужие, а про новые никогда ничего, пока они не станут старыми»). И еще спросила: какое из двух Лидии Корнеевне больше нравится. Та, смешавшись, на каверзный вопрос не ответила. «Приговор» ее ошеломил, а про другое, как, впрочем, и про все «безумно-любовные» опусы А.А., и она никогда ничего не знала. Но мы-то знаем: «Приговор», вписавшись в «Реквием», стушевался и потускнел, зато второе из прочитанных Чуковской 29 июля 1939 года стихотворений наверняка не потеряется и в блеске сокровищ алмазного фонда русской лирики. Если, конечно, его отреставрировать, вернув тексту первоначальный вид.
Годовщину веселую празднуй —Ты пойми, что сегодня точь-в-точьНашей первой зимы – той, алмазной —Повторяется снежная ночь.
Пар валит из-под царских конюшен,Погружается Мойка во тьму.Свет луны, как нарочно, притушен,И куда мы идем – не пойму.
Меж гробницами внука и дедаЗаблудился взъерошенный сад.Из тюремного вынырнув бреда,Фонари погребально горят.
В грозных айсбергах Марсово поле,И Лебяжья лежит в хрусталях…Чья с моею сравняется доля,Если в сердце веселье и страх.
И трепещет, как дивная птица,Голос твой у меня над плечом,И внезапный согретый лучомСнежный прах так тепло серебрится.
В процитированном виде алмазный шедевр света не увидел. Он сохранился лишь в черновом автографе 1939 года и, с незначительными вариациями, в дневнике обладателя дивного голоса Владимира Георгиевича Гаршина. Причин на то, на мой взгляд, несколько. При первопубликации («Звезда», 1940) Ахматова дипломатично изъяла третью строфу, предвидя реакцию редактора: «Тюремный бред» – это, позвольте, о чем? Царские конюшни также пришлось сделать желтыми, а Марсово поле – славным («в грозных айсбергах славное поле»). В «Беге времени» текст напечатан полностью. Без вынужденных подцензурных замен. Но, увы, с искажающей правдоподобие обстоятельств правкой: «веселая» годовщина превратилась в «последнюю» («годовщину последнюю празднуй»). Так с тех пор и печатается, хотя и самый неискушенный, но от природы чуткий к слову читатель стиха наверняка на этой самой кочке непременно споткнется. Последние годовщины на столь высокой, ликующей ноте не празднуют. И мысли не допускаю, чтобы Ахматова не чувствовала антипсихологизм замены. А если чувствовала, почему испортила замечательную, совершенную вещь?
Н.В.Королева объясняет это тем, что после разрыва с Гаршиным (в 1944-м) А.А. «отредактировала», практически переработала, целый ряд обращенных к нему вещей, а некоторые перепосвятила. Перепосвятила, мол, и «Годовщину», как бы переадресовав ее Н.Н.Пунину. Переадресовка, по мнению Н.В.Королевой, потребовала и передатировки. Было (в автографе) 1939, стало (в «Беге времени») 1938. Логика комментатора на первый взгляд безупречна, поскольку окончательный разрыв с мнимым адресатом, то есть с Николаем Николаевичем Пуниным, действительно произошел в сентябре 1938-го; в 1939-м свои годовщины Ахматова и Пунин уже не отмечали. Неясно, правда, как быть со свидетельством Л.К.Чуковской, утверждавшей, что «Годовщина» была прочитана ей как новое стихотворение в июле 1939-го. Не умея разрешить эту неувязку, публикаторы придумали текстологический кунштюк. Дескать, логичнее печатать текст, учитывая окончательную авторскую волю (по «Бегу времени»), то есть с заменой веселой годовщины на последнюю, но датировать все-таки не по последнему хотенью-веленью Ахматовой (1938), а по списку Дилекторской: 1939.
Логика хотя и странноватая, но здравому смыслу вроде бы не перечит: так называемый список Дилекторской – документ авторитетный. Закавыка, однако, в том, что этот изобретательно найденный выход из текстологического тупика ни с истинностью страстей, ни с правдоподобием обстоятельств решительно не согласуется. Да и в сугубо формальном отношении относительно приемлемым он представляется лишь до тех пор, пока мы не прочтем все, без изъятий, первые главки «Записок» Чуковской, начиная с 10 ноября 1938 года, когда возвращенный с лесоповала Гумилев уже сидел в Крестах, и кончая 29 июля 1939-го. В зафиксированном Л.К.Чуковской перечне трудов и дней Анны Ахматовой в этот период нет ни одного светлого промежутка. «Вы знаете, что такое пытка надеждой? После отчаяния наступает покой, а от надежды сходят с ума». Ахматова так сосредоточена на своей беде, так измучена семнадцатью месяцами ожидания («Семнадцать месяцев кричу, зову тебя домой…»), что не может даже, порывшись в черновиках, составить журнальную подборку, слепить цикл. Из редакций звонят, умоляют, а она: «Не хочу я искать, рыться… Бог с ними… Да и остались одни безумно-любовные…» (запись от 18 мая 1939 г.). Какие стихи, до стихов ли! И из дома всю зиму ежели и выползает, то только по Левиным делам. Впрочем, бесконечная зима 1938/39 года, особенно февраль, не способствовала прогулкам: «Сухо, бесснежно, холодно» («Записки» Л.К.Чуковской). К тому же выглядит Ахматова так ужасно, что боится показываться на людях: «Лицо маленькое, сухое, темное. Рот запал». Даже Лидия Корнеевна пугается: «Вам надо почаще ходить гулять». На что Ахматова отвечает: «Что вы! Разве сейчас можно гулять!» Конечно, Л.К.Чуковская приходит на Фонтанку не каждый день, а великие поэты – создания не только творческие, но и чудотворческие. И все-таки, чтобы такое чудо, как «Годовщина», произошло, да еще в дни, когда пытка надеждой стала невыносимой и «безумие крылом души закрыло половину», Анне Андреевне, по крайней мере, надо справиться с глухим раздражением, какое на протяжении семнадцати месяцев вызывает у нее Владимир Георгиевич Гаршин. Разумеется, не только он, но он особенно, ибо ближе всех. «Знаете, – говорила она Л.К.Ч., -… я стала дурно думать о мужчинах», и, не слушая возражений, процитировала чьи-то слова: «Низшая раса» (запись от 18 мая 1939 г.).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});