Последняя поэма - Дмитрий Щербинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да — ворон был уже прежней черной птицей, с двумя выпученными, непроницаемыми, уводящими в бездну очами. Вот грудь его вздулась, разорвалась, и оттуда вырвался государь Келебрембер, который все эти дни был с ним, и не ведал ни мгновенья покоя, все страдал — в общем, в самых мрачных мыслях ворона вихрился — и теперь страдалец этот, судьба которого не может, конечно, не вызывать содрогания, выглядел столь же жутко, как выглядел он и сразу после гибели Эрегиона. Искаженные от чудовищного внутреннего давления черты передергивались, по всему его телу стекала кровь — несколько раз он силился подняться, и все беззвучно, но вот издал пронзительный, запредельный стон, вдруг заорал, так как орет только прошедший через запредельную жуть дух — казалось, что, вместе с воплем, вырывается из него еще и мрак. Несколько раз он силился подняться, несколько раз падал на пол, наконец, вцепился в лапу ворона, который недвижимый, словно бы в задумчивости, возвышался над ним.
— …Чего же ты хочешь?!!! — смог наконец облачить в слова свои отчаянные стенания Келебримбер. — …Зачем ты меня терзаешь?!.. Я уже столько раз видел их — доченьку свою, жену свою — но это же только призраки были; все они в клочья разрывались, все они кровью исходили…
Ворон склонился над ним, и пророкотал:
— Ты их увидишь, но сейчас поможешь мне… Ведь, право, нет лучшего кузнеца чем ты. Так вот: передай мне свое мастерство — мне нужен пыл твоей души — мне нужно твое умение страдание свое душевное вковывать в железо. Вот такая небольшая услуга, а я уж устрою, чтобы, все-таки, произошла эта ваша встреча…
— Да! Да!! Да!!!..
Так несколько раз, и все более исступленным голосом возопило окровавленное, искореженное тело, в котором и дочь и жена, едва ли признали отца своего или супруга — он был в отчаянии, он готов был на все — он хотел бы даже и в безумие уйти — но он чувствовал все по прежнему — с пронзительной отчетливостью. Но тут же, не успело еще поглотится в реве бури эхо от этих воплей, как уже иной порыв восстал в нем — он был в ярости на самого себя, за то, что мог поддаться слабости — мог поклясться в хоть каком-то служении врагу своему. Нет — теперь он стал вопить прямо противоположное — теперь он вопил с презрением; голосил, что лучше уж муки вечные примет, никогда Их больше не увидит, но не станет служить врагу. Потом он зашелся безумным хохотом, и, хватаясь за одну из колонн, смог, все-таки, подняться; и, качаясь из стороны в сторону, пошел к жерлу, из которого по прежнему плотными потоками вырывалось мертвенное пламя. Жар от этого пламени был, однако, настолько велик, что еще в двух десятках шагов от него у государя начали дымиться волосы, и одежды — он, однако, не почувствовал этого, и, разве что, совсем перестал что-либо видеть. Он продолжал делать неверные шаги, и выкрикивал что-то, однако голос его слабел, а грохот усиливался — так что ничего было не разобрать…
Когда одежда на нем вспыхнула, а кожа (где она еще осталась), пошла волдырями — ворон в одном стремительном рывке перенесся к нему, обхватил своими широкими темными крыльями, отнес к дальней стене, и там уложил на пол — несколько раз провел крыльями по искореженной плоти, и вот раны затянулись — хотя и остался Келебрембер по прежнему изуродованным, с выпирающими костями на лице и на теле. Как только он очнулся, то голос его был уже не такой как прежде — теперь в нем была и печаль и тоска, и мольба — он говорил негромко, медленно — однако, ворон с жадностью вслушивался в каждое его слова. То были слова одной из песен мертвого уже Эрегиона. Кто сложил ее неведомо, так же и сами слова дошли до нас с явным искажением — однако, все-таки, приведу их — они дадут понять, что так поразило ворона:
— Когда вечернюю порою,Я ухожу в хором лесной —Ведомый милою звездою,Вхожу я в дом родной.
Тиха прохлада древних елей,И речка темная в крови,Пусть осень, птицы улетели —Ты образ в сердце позови.
Идешь один, идешь с мечтою,А где-то жизнь, а где-то день —Неужто то предсказано судьбою:«Навеки лишь лесная тень…»
И только образы былого,На душу падают шурша —И листья мертвые сурово,О смерти веют, холодом дыша.
И так в ночном лесу брожу,И с образом былого,О милости, о милости прошу,Ищу хоть отблеск сердца дорогого…
Такие вот мрачные, в какой-то тяжкий час сложенные строки — они возымели такое действие на ворона, что он стал раздираться в клочья, и вырывалась из него густая, едкая темень — и тут же он сложился закутанную в черную одеяния мрачную, дышащую болью человеческую фигуру.
— И сейчас ты, король без королевства, грезишь о любви; вспоминаешь те строки… Ведь сейчас ты переживаешь самые страшные мгновенья в своей жизни, и все равно ведь грезишь. Что ж это?!.. Неужто… неужто ж, право, нет мне над вами власти, и только иногда могу отчаяньем да болью во мрак вас погружать — так, ведь, вырываетесь ведь все равно. Рано или поздно, но наступает такое мгновенье… Что ж — не пугает тебя моя мощь — слышишь эти вопли, слышишь вой пламени — ведь это может раздавить тебя, поглотить, терзать хоть всю вечность…
— Я и так в аду… — простонал Келебрембер. — …Не знаю, испытывал ли кто-нибудь мучения, которые были бы сравнимы с моими… Не знаю, но никакая боль тела не сравниться с ними — тело рвется от этих мук… Любимые мои, где же вы?!..
— Все равно он их зовет, и мраке беспросветном, в хаосе, в метаниях, все равно, ни на мгновенье их не забывает… — в растерянности, задумчиво проговорил тогда этот страждущий дух, принявший теперь человеческое обличие.
Несколько минут ни Келебрембер, ни возвышающаяся над ним мрачная фигура не издавали никаких звуков, не шевелились, однако и в душе одного, и в душе иного по прежнему бушевали бури. Вот, наконец, человеческая фигура вновь приняла очертания ворона, стремительно заметалась под куполом, и там несколько раз языки мертвенного пламени испепеляли ее, но тут же она вновь принимала очертания птицы, и продолжала метаться, время от времени издавая громкие, мучительные стенания. Вот фигура эта бросилась к полу, и врезалась в него с такой силой, что разбежались трещины, затрещали крошимые кости, но тут же вновь эта фигура поднялась в человеческом обличии, и вновь раздался голос — на этот раз он был молящим:
— Вот ты, такой премудрый в этих чувствах; ты, страждущий — скажи мне: действительно ли мне нет никакой надежды, действительно ли не смогу успокоиться, но все в пламени буду метаться да зло творить?!.. Скажи — неужели же этого никак нельзя исправить?!.. Ведь, если бы я не хотел исправить, если счастлив своим мраком был, так и ладно. Так ведь стражду! Так я стражду к тем чувствиям вырваться… Вот, кажется, достиг самого жуткого места, какое только можно достичь — сейчас вот последний шаг сделаю, и закую и Их, и себя в такую цепь, что уж ничего кроме страдания не будет. И я озлоблении своем решился я на это! И это ты-ты меня от последнего шага удержал! Этими вот своими порывами удержал!.. Ну, так и ответь же мне скорее — неужели для меня, темного из темных нет спасения?!! О, о, о, о!!!! Чувствую ведь, что не смогу вернуться с миром — разрушать, жечь стану! Больно мне больно! Кто ж поможет!.. Темно… Воздуха…
— Да, да — вернись к ним… — едва слышно проговорил Келебрембер, и закашлялся — вместе с кашлем изо рта его вырывалась и кровь.
И вновь темная фигура обратилась в ворона, и вновь метнулась под потолок, там разорвалась беспорядочными, уродливыми стягами; вот заскрежетала, впилась в свод ослепительной молнией, и, завопив с такой мощью, что Келебрембер разом перестал что-либо слышать, метнулась к выходу. Бывший государь Эрегиона уже не видел этого — глаза его ослепли от жара. От беспрерывного, вот уже столь долгое время продолжающегося перенапряжение, и его могучее тело уже оставило тот порог, когда чувствуется боль — тело умирало, и он не в силах был пошевелиться — ни жар, ни вопли больше не донимали его — он чувствовал расслабленность, успокоение, ему казалось, что теперь то встреча с любимыми очень близка…
* * *Я уже говорил, что Братья предчувствовали все то, что должно было свершиться с ними, но полагали что у них есть, по крайней мере, несколько дней. Нет — до нового, и ужасного возвращения ворона у них было лишь пара часов. В прошлый раз, я оставил их стоящих всех вместе, у грани леса, под светом святой звезды. Им казалось, что те несколько часов, которым им еще удалось простоять в единение под этим светом тянулись и очень-очень долго, и пролетели в одно мгновенье — очень многие-многие чувства вместили эти часы. Они, веря даже, что ворон вернется лишь через несколько дней, все равно, боялись потерять хоть одно выверенное им роком мгновенье свободы. Они жаждали творить, любить — и даже хоббиты прониклись этим пылом — да что там — сам воздух трепетал вокруг них, полнился пусть и нечеткими, пусть в мгновенье распадающимися в ничто, но, все-таки, созданными ими прекрасными образами. Говорили, конечно, о любви — и речи были сродни тем, которые пелись за двадцать лет до этого, после вознесения Вероники, у стен Самрула. Только разница была в том, что тогда выговаривались отдельные стихотворения — теперь же, в страдании, и в безграничной любви друг к другу, они чувствовали такое родство своих душ, что и все порывы и чувства их были схожи — так что представляли они единый, любящий дух, который и порождал строки, которые будут приведены мною ниже…