Соломенная Сторожка (Две связки писем) - Юрий Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он безобразен, у него широкое, скуластое, низколобое каменное лицо. И каждый, кто сейчас в «Сосьете», впервые встретив Ивана Николаевича, испытал чувство почти отталкивающее, почти враждебное. Испытав – стыдился. Он был столпом партии. Он возглавлял БО. Он всегда и всюду, зримо иль незримо с ними.
Иван Николаевич говорит изредка, нехотя, лениво. Я нет-нет да и задерживаю взгляд на его руках – маленьких, точеных, женственных, словно бы чужих, сторонних громоздкому, тяжеловесному торсу. В этих руках нет ничего зловещего, а ведь они-то и намыливают веревку, ибо тот, кого называют простецкой, конспиративной кличкой, не кто иной, как Азеф.
А чуть поодаль, у камина, полулежит в ковровой качалке мой ровесник. Он вдвое старше боевиков. Здесь все величают белобородого Марком Андреевичем, и это не кличка, а подлинные имя-отчество. Он вперился в камин. Пламя придает его резко-морщинистому лицу, давно и навсегда обожженному якутскими стужами, сходство с индейским вождем. На губах Натансона, если наблюдать пристально, ловишь странную полуулыбку – то ли недоверия, то ли презрения. Сознаюсь, мне не по вкусу и взгляд Натансона: не то чтобы смотрит, а как бы ощупывает. Но вот ведь люди, высоко мною чтимые, отмечали его энергию, уверяли, что он пользовался уважением, товарищем был редкого бескорыстия. А для тех, кто сейчас в этом низеньком зале, Натансон Марк Андреевич живая история. У него былое, о котором еще не успели поведать страницы бурцевского «Былого», две книжки которого я вижу в углу на пустом стуле. Да, живая история: один из учредителей «Земли и воли», участник политической демонстрации у Казанского собора, устроитель побега Кропоткина из тюремной палаты военного госпиталя…
Спору нет, живая история. Но отчего же он молчит, Марк-то Андреевич? Почему он не скажет об уроках прошлого этим обреченным, жестоко ошибающимся молодым людям? Не потому ли, что и сам не извлек этих уроков? Не потому ли, что пребывает в шорах минувшего? Не потому ли, что глух к опытам революции?.. Какая странная полуулыбка возникает под его усами и, слабо струясь, исчезает в окладистой бороде… Но вот он кладет руки на подлокотники кресла-качалки, кивает, соглашаясь на общие просьбы, и я ловлю в себе почти ненависть к этому человеку с резко-морщинистым лицом. Уж лучше бы он отмолчался, а не приступил к рассказу о своем первом аресте.
Нет, приступил.
Давно, в начале семидесятых, слушателем Медико-хирургической, он горячо ввязался в студенческие беспорядки. И как раз тогда же нежданно-негаданно получил из Женевы пакет: «Передать Натансону». Отправителем был… Нечаев. Да, да, Сергей Геннадиевич Нечаев. Нет, с Нечаевым он не дружил. Напротив! Ибо в ту пору размышлял о соотношении этики и революции, прямо-таки болел вопросами этическими. А вот и, пожалуйста, пакет Нечаева с конспиративными поручениями. И ты тотчас, конечно, на крючке у Третьего отделения. Как же иначе? А между тем…
– Я и сегодня здесь, среди вас, на том самом пути, на котором бросил меня Нечаев. Если я имел основания быть недовольным Нечаевым за свой арест, сознательно им вызванный, то моя вечная ему признательность за то, что он разом вырвал меня из окружающей среды и обстановки и поставил на революционную дорогу.
Азеф, бомбический маг, чародей виселиц, растягивал губы в лениво-признательной улыбке…
… Старинное заведение на Мойке не было шикарным, как, скажем, ресторан на крыше Европейской гостиницы. У «Донона» не появлялись ни дамы с ридикюлями, где шприц Праваца для морфия, ни загадочные молодые люди с синевою под глазами и томиком Альфонса Алле в руке, ни свихнувшиеся оригиналы с веригами под мундиром, ни золотушные щеголи с бледной гарденией в петлице костюма от Анри… Нет, заведение на Мойке не было шикарным – оно было респектабельным. Не потому, что подавались редчайшие коньяки, а винные бутылки изысканных марок обросли, как мхом, вековой пылью; не потому, что кулинария достигла высшей изощренности; не потому, наконец, что прислуживали лакеи благообразные и бесшумные, знавшие постоянных гостей не только в лицо, но и по имени-отчеству. «Донон» был респектабельным по той причине, что в кабинетах второго этажа с отдельными входами и за столиками маленького садика, напоминавшего монастырский, завтракали или ужинали и лица императорской фамилии, и министры, и сенаторы, и свитские генералы.
В свите его величества генерал Герасимов не числился. Но у «Донона», случалось, ужинал в изолированном кабинете с бордовой плюшевой мебелью, бронзой и фортепиано. Когда в начале прошлого царствования возникла «Священная дружина», пожелавшая управиться с народовольцами решительнее штатной полиции, взволнованные дружинники совещались именно в этом кабинете. Впрочем, Герасимов, человек занятой, историческим воспоминаниям не предавался.
Они сидели друг против друга, и Азеф, насупясь, думал, до чего ж ему не по себе с этим генералом. Лопухин и Герасимов – разница!
Герасимов держал Азефа на коротком поводке. Это было тягостно не потому, что страдало дело, оно-то делалось мастерски. Э нет, другое, глубоко потаенное. И кушем не измеримое. Могут дать больше, могут дать меньше, но настоящей цены нет. Герасимов платит недурно, но Герасимов отнимает наслаждение редчайшее. Кто вот здесь, в кабинетах и в садике, кто изо всех сиятельных, власть имущих, посмел бы играть две роли, исключающие одна другую?
Сотрапезник Азефа понимал, что агента такого ранга и веса не было у него и не будет; понимал и то, что Азефа не сопричислишь к тем, кто баррикадами грезил, но потом предпочел ездить за свой счет в Александрийский, нежели за казенный в Якутию. Однако наслаждение Азефа своей двойной властью оставалось для богатыря сыска книгой за семью печатями.
Впрочем, сейчас ему вообще были решительно безразличны любые книги за любыми печатями. У него созрел грандиозный проект. Исполнение требовало безусловного подчинения. И Герасимов нашаривал «пружинку» – его занимала Менкина.
Лет десять тому назад могилевская белошвейка вышла за Азефа. Вот уж несколько лет жила с детьми в Париже, работала секретарем редакции газеты «Революционная Россия». В эмигрантской среде у Менкиной была безупречная репутация. Это-то и устраивало генерала Герасимова. Особенно с тех пор, как он – не без мимолетного сочувствия – уловил привязанность Азефа к своим мальчишечкам, навестить которых, повидать и приласкать в доме на бульваре Распай было Азефу праздником. Не тут ли искомая «пружинка»? Весьма, конечно, хрупкая. Герасимов медлил надавить, нажать. Однако решился. А коли не сорвется, то и приступить к обсуждению грандиозного проекта.
Ему были известны ближайшие намерения Азефа: краткое отдохновение на рейнском курорте, потом – конференция в Лондоне. И генерал, словно бы невзначай, спросил, не приедет ли Любовь Григорьевна на рейнский курорт.
– Вам это, собственно, зачем? – Комкая салфетку, Азеф быстро и настороженно взглянул на генерала.
– А что? – ухмыльнулся Герасимов. – Или у вас на примете другая?
– Послушайте, – хмуро сказал Азеф, – мои семейные дела вас не касаются.
Герасимов не обиделся, но уже и не улыбался. Продолжить ли? – вот в чем была загвоздочка. Он взял несколько в сторону.
– Вы в Москве-то знавали Зубатова, я и подумал – у тезки моего со своими сотрудниками было по-домашнему.
– Он не вмешивался.
Герасимов опять улыбнулся, но уже не фамильярно, а как бы предупреждающе и едва приметно нажал «пружинку».
– Ежели угодно, то у нас ведь и семейное соотносится с несемейным.
Азеф набычился.
– Раз и навсегда: не трогайте моих отношений с Любовью Григорьевной.
– Так ведь я вот о чем… – Генерал вздохнул с видом крайней озабоченности. – Понимаете ли, было б крайне прискорбно, если бы какая-нибудь пустяковина, грошовая, мало ли что, и вот жене-то вашей вдруг стало бы все известно.
Азеф, бледнея, опустил толстую нижнюю губу.
– Что… известно?
Герасимов скорбно покачал головой.
– Нда-с, та-кое известие ранило б ее смертельно. Надеюсь, вы поняли, речь не о вашей супружеской неверности.
Играя ножом, он сидел потупившись, внятно ощущая тяжелый, ненавидящий взгляд Азефа. Тот рассмеялся внезапно и хрипло.
– Не поверит! Никому и никогда не поверит!
– Ой ли? – весело спросил генерал, сразу и наверняка поняв, что вот она и выскочила, «пружинка» – большеглазая, большеротая миловидная евреечка Менкина.
Герасимов не ошибался. Он был лишь на дюйм неточен: не одна Люба, а Люба и дети вместе, Люба и мальчишечки, и Азеф все ниже ронял губу. А Герасимов мягким, тигриным шагом пошел к портьерам и, как вышибая, пнул дверь. Снизу, из ресторанного зала, ворвалась музыка, внизу, в ресторанном зале, оркестранты были в темно-красных фраках, и Азефа будто б ослепило багровое.
Из коридора никто не подслушивал. Заперев двери, генерал вернулся к столу. Открытое, холеное, всегда хорошо вымытое и как бы хорошо выглаженное лицо его внезапно избороздили грубые складки. Азеф, угадывая нечто необычайное, с тоненьким присвистом втянул воздух и подобрал влажную губу.