Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1 - Сергей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошо было засыпать здесь на душистом сене, под убаюкивающий шум воды на плотине, куда только вчера поздно вечером я, в доказательство смелости, спускался в темноте по тропинке, чтобы принести из реки чашку воды. Но грустно было думать, что сегодня засыпаешь под этот шум в последний раз и кто знает, попадешь ли когда-нибудь снова сюда. Так оно, впрочем, и вышло. Тамару я еще встречал несколько раз: бывая в городе, она заходила и к нам, и к тете Кате, но весь этот славный сон более уже не повторился никогда, и позже я уже не видел ни Али, ни старых Корьюсов.
Наутро, после чаю, Юрий Иванович пошел запрячь лошадей. Лиля уезжала с нами вместе. Случайно в эти торопливые предотъездные минуты я впервые услышал ее фамилию. Смутно что-то припоминалось, но где и когда я слышал ее — на память не приходило. И лишь подъезжая к Торжку, когда на горизонте уже возникали его многочисленные колокольни, а игрушечный поезд из Кувшинова описывал свою обычную петлю вокруг города, я вспомнил страницу Вериного дневника за 1915 год. Этот случайно уцелевший дневник она вела в годы войны нарочно для братьев, находившихся на фронте, и вот там-то один из осенних дней был отмечен визитом к отцу некоего Броннера, как будто земского начальника. Никаких подробностей не приводилось, но и одной фамилии, вписанной четким почерком сестры на левой стороне дневника внизу страницы, было достаточно. Припоминалась еще какая-то фраза тети Кати, на которую я не обратил никакого внимания, но из которой почти с очевидностью следовало, что Броннер из новинского дневника был отцом этой самой Лили. То, что он приезжал к отцу в Новинки в один из этих последних годов, ставило и Лилю в совершенно иное отношение — прикосновенности ко всему, что было мне так дорого. На секунду я горько пожалел, что не знал всего этого раньше. Может быть, надо было мне что-то понять, быть уступчивей, мягче, ведь эта мало мне симпатичная девочка, с капризной розовой мордочкой и неприятно вздернутым носиком, явилась из той же страны, откуда родом был и я. Может быть, и она хранит внутри что-то для нее главное, какую-нибудь растоптанную святыню, и нельзя было ее обижать, надо было как-то иначе с ней… Теперь поздно. Под колесами уже перекатывались бревенчатые мостики над речками и ручейками, стремившимися к Тверце меж новоторжских холмов.
Привычная жизнь восстанавливалась, заслоняя виденный сон. Снова через окно долетают крики купальщиков. Снова Аксюша во дворе неутомимо перекидывает камни. Стоит прекрасная погода начала осени. Наконец приезжает Вера. Встречи и разговоры с новыми людьми наложили на нее какой-то едва уловимый отпечаток. Я хочу вытянуть из нее как можно больше, как можно полнее — все, что она узнала и увидела за это время. Мне необходимо это не из любопытства — я хочу проникнуть за эту прозрачную, но несомненно существующую перегородку, выросшую между нами за время ее отсутствия, чтобы стать к ней так же близко, как прежде. Она охотно идет в этом мне навстречу: скоро все мне рассказано до мельчайших подробностей, и наконец, не то невидимая грань, выросшая между нами, исчезает, не то мы снова с ней соединяемся по одну из сторон этой грани — не все ли равно какую, лишь бы вместе…
Глава X
«Есть необозримый круг явлений, вызывающих самоубийства в отрочестве. Есть круг ошибок младенческого воображенья, детских извращений, юношеских голодовок, круг Крейцеровых сонат и сонат, пишущихся против Крейцеровых сонат. Я побывал в этом кругу и в нем позорно долго пробыл», — пишет в своей замечательной книге «Охранная грамота» Борис Пастернак. И далее об этом круге: «Он истерзывает, и, кроме вреда, от него ничего не бывает. И, однако, освобожденья от него никогда не будет. Все входящие людьми в историю всегда будут проходить через него, потому что эти сонаты, являющиеся преддверьем к единственно полной нравственной свободе, пишут не Толстые и Ведекинды[106], а их руками — сама природа. И только в их взаимопротиворечьи — полнота ее замысла».
Приходит время и для меня коснуться этой стороны или круга (оставим хотя и принадлежащее не нам, но более точное наименование). Да и, в действительности, что же, если не круг, эта замкнутая в своей дурной безвыходной бесконечности кривая, не один ли из девяти кругов Дантова ада, прижизненно проходимый многими из нас в тяжелом одиночестве, без сопутствующего Вергилия или иного проводника, если мы, разумеется, не захотим считать проводником осклабленного и хихикающего по праву лишь своей испорченности и возрастного старшинства над юным добровольцем Мефистофеля.
Приходит период, когда воображение наше утрачивает девственность, когда во многом таинственное и волшебное действо, именуемое жизнью, впервые предстает без покровов, ужасая нас до помрачения всех умственных способностей циничной торопливостью своего непрошеного и неожиданного разоблачения.
Спустя, может быть, полгода после нашего переезда в город, я стал чувствовать присутствие где-то вблизи каких-то, пугавших меня своей низменной жестокостью, откровений. Непонятные слова, намаранные углем и мелом на заборах, стенах домов и даже церквей, фразы, и крики, там и здесь слышавшиеся на улице и порой долетавшие даже с одного берега реки на другой, лишь утверждали меня в инстинктивном желании — не знать. Я помнил завет отца: «Не любопытствуй в дурном». Со мной рядом была сестра, неведение которой в этом отношении равнялось моему и подкреплялось твердым убеждением, что нет никакой необходимости раскапывать и разнюхивать что-либо нечистоплотное, когда гораздо проще отвернуться и пройти мимо. Непонимание ею самых «простых вещей» доходило до того, что рассказ в ее присутствии сколько-нибудь фривольного анекдота ставил рассказчицу (обычно это была «она», а не «он») в самое затруднительное положение. Неуловление «соли» и вообще смысла в рассказанном иногда заставляло сестру задавать удивительные в своей наивности вопросы, на которые не так легко бывало ответить. И, наконец, когда, все так же ничего не поняв и после разъяснений, Вера тянула равнодушное «А-а-а!» и отворачивалась, это никак не служило поощрением к дальнейшим рассказам в этом роде.
Что до меня, то, конечно, я не мог ничего, происходившего вокруг, игнорировать с таким равнодушием. То, что протекало мимо сестры и как бы переставало существовать в ее присутствии, подстерегало меня повсюду, грозя обрушиться всей своей тяжестью. Напрасно я цеплялся за всяческие соломинки, чтобы если не избежать, то хоть сколько-нибудь отдалить наступление известного момента. Он надвинулся неожиданно в одно утро, когда я направился к перевозу, чтобы, перебравшись на другой берег, попасть к обедне в монастырь. Почему-то в этот раз ни Веры, ни тети Кати со мной не было: то ли они ушли раньше, то ли куда-то зашли по дороге, но я оказался один.
Обмазанная снаружи до краев черным смоляным варом старая лодка с водой, колыхавшейся внизу под настилом, на котором стояли наши ноги, приняв нас с мостков — двух немолодых мужчин и меня, тотчас отчалила. Лодочник, дядя Алексей, вечно полупьяный, нечесаный и красноносый старик, неторопливо вымахивая веслами, тотчас же вступил в разговор с клиентами. Разговор в большей своей части был для меня непонятен, но кое о чем я смутно догадывался. Каждая услышанная фраза дополняла смысл и фактическую сторону обсуждаемого события. А заключалось оно в том, что, насколько могу припомнить, какую-то общую племянницу то и дело с кем-то «заставали» и начинали тотчас же «учить». «Учили» с помощью жердей, «дрючков», различных предметов, а также мебели, попадавшейся под руки. Учили не безмолвно, а укоряя и подробно комментируя ее поведение. «Она», полуживая, с жестоко разбитой в кровь физиономией, перебивала все нравоучительные сентенции, приводя в свое оправдание множество деталей и подробностей инкриминируемого ей события. Ничто не оставалось неназванным и непоясненным. Речь моих спутников, пересыпанная ругательствами и философско-ироническими сентенциями, обращенными ко всему женскому полу, всесторонне освещала их собственные оценки положения. Но, конечно, несмотря на всю живость интереса, проявляемого слушателями, этот диалог ни на одного из них не произвел и сотой доли впечатления, испытанного мною.
Погружение с головой в какую-то липкую, зловонную трясину едва ли могло бы выдержать даже отдаленное сравнение. Уйти было некуда: кругом вода. На другом берегу в ясном небе рисовались башни и стены монастыря, к которым мы, казалось, вовсе не приближались. Переезд длился бесконечно долго. И все-таки, спустя пять или шесть минут, я вышел из лодки уже не тем, каким в нее вошел. Другой берег в этот раз оказался действительно другим берегом. «Ты потише хоть… Мальчонка вон…» — «А што ж он, думаешь, не знат?» — отдавались в ушах две реплики, непосредственно касавшиеся меня. А ведь я и действительно не знал…