Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Провокация!
– Вызов!
И если бы Ираклий Церетели был бы сегодня всё тот же пламенный студент-первокурсник, который с надрывом горла 11 лет назад с думской трибуны бросал вызов Столыпину, – он сейчас не сдержал бы своего гнева, а как вождь ИК и Совета – вызвал бы взрыв бездны, – и с завтрашнего утра закипела бы русская революция, какой ещё не видели. Но после 6 лет Александровского централа и 5 лет сибирского поселения – это был уже совсем другой Церетели, не поддавчивый слепому гневу. В перечитываниях он сейчас искал не усилить то, что взрывает, а – знаки смягчающие, успокаивающие, даже может быть оправдывающие?
И – находил. Да, были там и вполне положительные куски фраз.
Во имя общих интересов революции – надо было держаться умнее этого глупого злого Милюкова!
И когда все заругались и закипели сильнее прежнего (а Чхеидзе сидел такой же окостенелый, после смерти сына он часто впадал как бы в летаргию, и полчаса мог сидеть, если его не тронут) – Церетели нашёлся отозваться и так:
– Товарищи! Во-первых, не будем всё-таки забывать, что эта нота есть всего лишь приложение к декларации, а та декларация, нами всеми одобренная, тоже теперь пошла к союзникам при ноте, и впервые стала дипломатическим фактом. Она во многом нейтрализует и положительно превосходит вредность этой ноты. А во-вторых, давайте хоть разбирать по отдельным выражениям: правительство и не может говорить языком нашего социалистического Манифеста, у дипломатии свой язык. И если разберём, то и в ноте ряд вопросов подан вполне в мирных тенденциях демократии.
Но мировой социализм – ненавидел тот буржуазный дипломатический лексикон!
Брамсон, такой обычно сдержанный, вежливый, спросил с нервной резкостью: думает ли Церетели, что правительство намеренно редактировало ноту в недопустимых выражениях, чтобы отмежеваться от советской демократии?
Церетели, всё более умеряя себя, ответил, что только один министр может иметь такую цель – Милюков. Большинство же министров, напротив, при всех переговорах обнаруживало желание согласовать свою линию поведения с нашей.
– Чем же тогда можно объяснить такую ноту?
– Я думаю – только поразительным легкомыслием министров.
И правда же: ну чем другим можно было объяснить после тех доброжелательных встреч?
– Но чего стоят такие куклы министры?
– А что смотрит там Керенский?
– Керенского!!
– Вызвать сюда, наконец, Керенского!! Он – наш член или не член? Чёрт подери, он заместитель Николая Семёновича, а ни разу тут не был!
Уже и без того у нескольких телефонов дворца стояли, сидели, вызывали всех членов ИК на экстренное ночное заседание. Теперь добавился и вызов Керенскому.
Но служащий министерства юстиции ответил, что Керенский заболел и приехать не может. Ну тогда пусть подойдёт к телефону! Нет, он заболел и горлом, и не может говорить даже шёпотом.
Тут сообразили: когда ж он заболел, когда час назад громко выступал на митинге в Михайловском театре?
Да, и сразу после того внезапно заболел. Ему очень плохо.
Врёт, сволочь! Врёт же!
Но не доберёшься!…
Тем временем подъезжали новые члены, и больше всё левые, особенно будоражимые – Кротовский, Лурье, Александрович, и все большевики, это был их праздник, торжество над линией Церетели, – и они упивались, кричали и требовали. Обсуждение приняло самый бестолковый характер, больше всего бесились – как смело правительство не показать ноту заранее?
Наконец в полночь Чхеидзе открыл официальное заседание. По позднему времени собралось меньше половины членов ИК (и преимущественно левые), но и этого было достаточно, все 80-90 и никогда не собирались, а кворум у них считался всего одна треть.
Заседание происходило при растерянности, заминке разумных правых, и при неистовом горлодёрстве левых, которые искали на этом случае вообще перекачнуть Исполком на свою сторону опять и взять большинство. Они настояли на созыве экстренного пленума Совета сегодня же! Они справедливо кричали, что Милюков издевается над Советом, что он вернулся к позиции старого царского правительства (и против этого не поспоришь), и должен быть ликвидирован из правительства в 24 часа! Они обвиняли Контактную комиссию, что она не смеет разговаривать с правительством полным голосом, почему она прямо не потребовала, чтоб и наше правительство и союзники присоединились бы к Манифесту Совета 14 марта?
Тут остроумно нашёлся Скобелев, от кого и ожидать бы нельзя.
– Когда Совет издавал Манифест, он катил по нашей ширококолейной русской дороге. Но когда правительство обращается дипломатически к европейским союзникам – оно должно приспособиться к их узкоколейной дороге. В Англии и Франции невозможно говорить о всеобщем мире так легко, как у нас. Нота Милюкова не дипломатическим языком плоха, а что под его предлогом подменяет наши лозунги лозунгами империализма.
Теперь Церетели сообразил, что надо начинать с телефонного звонка князю Львову, спросить же разъяснений, – но упущено, не телефонировать же после полуночи.
Неистовал безудержный Кротовский: что кончилось время всяких переговоров с цензовой властью! На провокационный вызов правительства мы должны апеллировать к массам! Теперь на сцену должны выступить народные массы – и весь мир увидит волю русской революции!
Да даже меньшевик Богданов, обычно деловой, был вне себя от негодования, кричал неуравновешенно:
– Да! эта нота наносит удар прежде всего нам, большинству Исполнительного Комитета! Переговоры с правительством с глазу на глаз потеряли смысл. Надо обращаться к массам! Только их выступление подействует!
Каменев, сохраняя однако завидное спокойствие, академически доказывал, что всегда были правы большевики, и только они. Нынешние министры – представители буржуазии и никакой другой политики проводить не могут, что и доказывает дипломатическое произведение господина Милюкова. А призвать массы – большевики, конечно, всегда готовы, – не для того, чтобы переубедить буржуазное правительство, это невозможно, но потому что уличные движения – лучшая школа политического перевоспитания масс. (А Зиновьев всё выбегал, наверно звонил в ленинский штаб.)
От эсеров не было Чернова, а только сумасшедший Александрович, которого уже привыкли не слушать. Он кричал: за борт это правительство! Свергать немедленно! Не нужно нам их победы в войне! Наша победа была 27 февраля!
С опозданием, но к счастью пришёл – Станкевич. Он уже часто совпадал с Церетели, и сегодня тоже. Что не надо терять голову, декларация всё-таки посылается союзникам, и они поставлены перед фактом нашего отказа от аннексий. Тут – не обман со стороны правительства, а неуместная выходка Милюкова, известного „гения бестактности”.
После того как страсти поплескали часа два, стали больше говорить: что же всё же делать, как поступить? Расширяли, что дело – не именно в этой ноте, а мы их плохо контролируем. Обладаем такой силой! – и не хотим её применить. Упрекали и так, что „контроль над правительством” вообще отжившая мера, надо как-то иначе.
Упрёки падали всё больше на Контактную комиссию, и Церетели, ставши теперь её душой, отвечал:
– В возбуждённой сегодняшней атмосфере поднять массы против правительства легко. Одни хотят этого – для свержения, другие – для убеждения. Но если мы развяжем народную энергию – удержим ли мы её под контролем? Не начнётся ли всеобщая гражданская война? Да правительство само держится за Совет, и будет радо исправить положение без всякого нашего призыва к массам.
Но какое требование предъявить правительству? Церетели терялся, ещё не знал. Он понимал, что нельзя требовать исправления ноты в форме, унижающей правительство: тогда оно уйдёт, и придётся советским брать власть, а они не готовы.
И ещё говорили, и ещё спорили – а стрелки перешли 3 часа ночи. Больше уже и головы не варили, и смысла не было спорить. Найти решение и согласиться на него – становилось невозможно. Ничего не постановили, отложили, – собраться завтра днём, когда теперь? Часов в 11? в 12?…
48
К четырём часам ночи вернулся Станкевич домой после ночного Исполкома – на столе записка от Наташи (у них теперь часты стали записки, он всё возвращался не вовремя, и дочку Леночку почти не видел): трижды звонил Керенский и просил непременно тотчас звонить ему, в любое время ночи.
Вот как? да он же говорить не может?
Голова – котёл, только спать. Но позвонил. Оттуда вполне живой и нервный голос:
– Владимир Бенедиктович! Вы можете ко мне приехать немедленно? Я высылаю за вами автомобиль.
– Алексан Фёдорыч, помилосердствуйте, я не спал всю ночь, и сегодня будет тяжёлый день, я должен поспать. А скажите по телефону.
– Никак нельзя! – категорический голос. – И невозможно откладывать!…