Детство Ромашки - Виктор Афанасьевич Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
—- Ишь ты! — крутнул головой Серега. — Попытай-ка! У него сын-то зараз милиционер. Заикнулся было я коменданту сказать, как он вязанку клепки без квитанции какому-то дядьке отпустил, а сын пришел и чуть не за грудки: «Дай паспорт!» А какой он, паспорт, я и не знаю.— Сплюнув через плечо, Серега вновь принялся накручивать обмотку.— Должно, убегу я куда ни на есть. Пал Палыча стыжусь, а то бы...
Серега не договорил. В сторожку вошел дедушка.
Загасив фонарь, он подвесил его на крюк и, приблизившись к печурке, протянул над нею руки. Тер ладонь о ладонь, незнакомо, стесненно вскидывал на меня глаза и тут же прикрывал их набрякшими веками. Я затревожился. В этих коротких взглядах была растерянность, несвойственная дедушке.
«Что-то случилось!»— беспокойно подумалось мне.
—Дедушка Данил, садись!— приветливо сказал Серега, подкатывая к печурке осиновый чурбак.
Разбросав полы полушубка, дедушка сел, достал кисет и, набивая трубку, длинно выдохнул:
—Такая-то у нас беда получилась, что и слов не найдешь...
—Ай вор был?!—воскликнул Серега. Дедушка усмехнулся:
—Волга-то, чай, не вор, а воровка. Гляньте, чего она за ночь натворила...
Мы с Серегой выскочили из сторожки.
Небо крыли низкие тяжелые тучи, ветер с визгом метался между поленниц, бил в лицо песком и щепками. Мы выбежали на крутояр, и беда открылась нам сразу же. Подбитый волнами берег рухнул в Волгу вместе с семисаженной поленницей березовых плах-трехаршинников.
—Фью-ю-ю!—тоненько подсвистнул Серега, запуская пятерню в свои белесые волосы, а затем, хлопнув руками по коленям, рассмеялся.
Этот свист и какой-то неопределенный смех будто кипятком меня ошпарили. Едва удержался я от намерения столкнуть Серегу с крутояра в кипящую Волгу. Понял ли он, что " я не в себе, только вдруг шагнул, взял меня за руку и, легонько пожимая ее, сочувственно сказал:
—Ты, Ромка, не печалуйся. Вы, что ли, с дедом виноватые, Волга же. Ничего, обойдется. -
Не обошлось.
Лушонков складов не принял и послал Серегу за комендантом Затона.
3
Давным-давно день, а Сереги все нет и нет.
Дедушка как поутру сел возле печурки, так и сидит, изредка попыхивая трубкой. Я стою у окна, смотрю сквозь мутные стекла на проносящейся по песчаному пустырю хвосты пыли, на черно-бурые тучи в небе. Никанор Лушонков зябко перебирает плечами, топчется у стола и тоскливым голосом тянет:
—Меняется погодушка. Гляди, еще снежком посыплет, а то и ледяной крупкой. Вот тебе и май — тулуп надевай.
Он усаживается на скамью, лезет в карман, достает кисет, а из него трут, кресало, кремень и с великой осторожностью раскладывает все это перед собой на столе. Затем не торопясь, аккуратно отрывает от газеты длинный косячок, свертывает козью ножку и, засыпая ее махоркой, обращается к дедушке:
—Ты, Наумыч, на меня не серчай. Времечко-то вон какое... Жизнь, сам знаешь... При царе она на висях висела, а без царя уж и не определишь. Идет вроде по болотине, а болотина та то опустится, то поднимется. Ничего не поймешь. Иные за войну шумят, иные — за мир. В общем, ливорю-ция...— Высекая искру, он крякал, как селезень, а когда трут задымил, помахал им, спросил:—Эти-то, что у власти теперь, как уж их, дай господь памяти... Есеры, что ли, прозвище ихнее? Как смекаешь, Данил Наумыч, удержатся они у власти?
Усмехнувшись, дедушка разгреб чубуком бороду, ответил:
Уж это нехай они смекают.
Должны б удержаться,— задумчиво произнес Лушон-ков.— Сын баил, умнеющие люди власть в Расее приняли, состоятельные. Да и в нашей балаковской власти народ, можно сказать, отборный. Один доктор господин Зискинд сто тысяч стоит. Уж голова так голова!..
Мне надоело слушать то тягучий, то какой-то дробненький говорок Лушонкова, да, казалось, и неспроста он нынче такой разговорчивый. Схватив треух, я выбежал во двор, присел в затишке за поленницей. Ветер летел выше ее, порывисто ударялся в забор, и доски в нем, выгибаясь, скрипели. Суждения Никанора Лушонкова о докторе Зискинде разволновали меня, и я думал: «Доктор Зискинд сто тысяч стоит. Во власти балаковской народ отборный, есеры. А почему их называют есерами?» На это «почему» я ответить не мог и решил как-нибудь на досуге расспросить об есерах дедушку...
Когда я вошел в сторожку, Лушонков давил каблуком ботинка окурок и, дергая плечом, выкрикивал:
А чего же, и свалют! Очень просто! Царя не убоялись, вон ведь что! Намедни возле управы народу — туча! Какой-то не нашенский уж до того складно говорил, прямо за сердце хватал. «Бойтесь, граждане, товарищи дорогие, тех, которые с фронта. Они — большевики и продали Россию немцу за чистое золото». И что же ты думаешь!— Никанор Игнатьевич ударил руками по коленям.— Выскакивает на крыльцо Гришка Чапаев. Неподалечку от нас живет. Отец его, Иван-то Степанович, прямо сказать, неудашный мужик. Вроде плотник, а живет галах галахом. Избенка его в Сиротской слободке, а в ней одни лохматы. На голых досках спят. И вот его сын Гришка вскакивает. Рука у него к шее платком привязана, а другой он чуть не за грудки того, митинговщика-то. Собой, сукин Сын, видный, грудь бугром, а голосом прямо гром гремучий. «Кто, спрашивает, тебя на такие речи уполномочил? Я с фронта, раненый. А ты кто? И ты нас тут не пу-жай, мы пужаные! Ты войны, должно, и не нюхал, что за нее кричишь. А я вот навоевался, хватит! И ежели ты чего, то гляди!» И так кулачище-то воздел, ажник страшно. Что тут сталось, не понять. Кто Гришку хвалит, кто клянет...
А ты, Никанор Игнатьич, за кого в ту пору кричал?— спросил дедушка.
Я, мил человек, ни за кого. Я богу молился. Он, сердешный, знает, куда мои стопы направить.— И Лушонков закрестился, что-то бормоча себе под нос.
Бог-то на небе, а мы, ишь, на земле оказались,— как бы между прочим заметил дедушка.
—Да иль мне Гришку слушать?!—озлившись, выкрикнул Лушонков, и его жиденькая рыжая борода затряслась, а бесцветные глаза забегали.— Он же из галашни галашня! Малый был, так от него все бахчевники караул кричали. А теперь возрос, добрым людям глотки рвать будет. Ливорюция ж, свобода! Таким, как Гришка, теперь, вроде ветру в поле, раздолье. Уж поразбойничает он во всю душу!
Я не знал и впервые слышал о Гришке Чапаеве, но чуялось мне, что Лушонков закидывает грязью хорошего человека. Вспомнилось, как Серега рассказывал, что говорил ему Никанор про меня, про дедушку, и я спокойно спросил его:
—А