Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях - Борис Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Получив начало "Навны", она спешит высказаться: "По звучанию и по своеобразию это — чудо. Просто великолепная и совершенно своя вещь.<…>А зачем и откуда взялись имена, которых ты знать не можешь, я не понимаю. И эти имена, а также строчки (плохо говорю, не строчки, а иначе надо сказать), как:
— То стихиали баюкали космосТелесного слоя. —
звучат для меня доктором Штейнером.
И вот вся вещь для меня — смесь настоящего, огромного, недосягаемого искусства с совершенно сомнительными вещами"[501].
"О "Навне" подожди судить, — просил он. — Ведь это, с одной стороны — только начало, а с другой — само по себе, все в целом, является лишь серединой. Возможно, что относительно д — ра Штейнера ты останешься и в будущем при особом мнении, но дело в том, что к Штейнеру это не имеет никакого отношения, а имеет к некоторой концепции, лежащей под или за всеми текстами и постоянно проявляющейся в различных рядах слов и образов. Это не случайные ляпсусы, а штрихи системы. Именно в качестве штрихов, дополняя друг друга, они имеют свою raison d’etre[502] и воспринимаются совсем иначе, чем взятые изолированно. Существует, как данность, некий новый жанр, называемый поэтическим ансамблем. Какая-либо тема, весьма обширная по объему и сложности, может найти адекватное выражение не в поэме, цикле или драме, а в жанре комплексном: все его части связаны между собой единством этой темы, различные аспекты и подтемы которой в них разрабатываются, и в то же время каждая из них является произведением до некоторой степени автономным. При этом сюда привлекаются поэмы, поэтические симфонии, циклы, даже поэмы в прозе и т. д. — Что же до названий, то почему ты так уверенно пишешь, что я не могу их знать? А если я все-таки знаю? Представь — именно знаю, да притом еще много десятков, и не только названия, но и "ландшафты", и смысл их, и звучание (там, где оно есть), и категории их обитателей, и многое другое. Я все твержу, а ты все не хочешь услышать: недаром же я пролежал, в общей сложности, 1500 ночей без сна. Мало ли какие бывали состояния"[503].
Он старается убедить, что за написанным стоит не самонадеянная выдумка, а сокровенное знание: "Что же касается "названий", то, повторяю, если бы ты знала всю композицию, то убедилась бы, что без них — абсолютно невозможно. Кстати, почему ты не протестуешь против действительно выдуманного, совершенно условного имени — Навна?"[504]
Следующие главы "Русских богов" опять требовали пояснений: "Термины Шаданакар, Нэртис и мн<огие>другие — оттуда же, откуда так перепугавшие тебя Лиурна и Нивэнна. На протяжении ряда лет я воспринял их в определенных состояниях, кот<орые>со временем постараюсь пояснить тебе в разговоре, если Бог даст нам свидеться. А 242 — сумма всех слоев разных материальностей, с разным числом пространственных и временных координат; все вместе они составляют Шаданакар, т. е. систему различных материальностей планеты Земли. Такие системы наз<ываются>брамфатурами. Их — множества, т<ак>к<ак>брамфатуру имеют весьма многие звезды и планеты. Имеются мета — брамфатуры галактики, со многими сотнями и даже тысячами различных материальных планов. — Напр<имер>, одномерное дно Шаданакара представляет собой как бы линию, упирающуюся одним концом в звезду Антарес (& [альфа] Скорпиона), в кот<орой>скрещиваются одномерные миры всех брамфатур нашей галактики. Впрочем, такие жалкие обрывки огромной концепции вряд ли могут тебе что-нибудь дать. (Ах да, еще вот что. Ты говоришь, что названия звезд вызывают массу ассоциаций, а эти — нет. Да, не вызывают, потому что они новы. Никакие новые слова не могут вызывать ассоциаций. Но если бы это обстоятельство пугало людей, язык не только не развивался бы, но даже не возник бы совсем. Новые понятия требуют новых слов, это аксиома. А понятия заданными словами — действительно новые, независимо от чьего бы то ни было неверия или веры)"[505].
Обо всем в письмах не напишешь. Лето 55–го оказалось плодоносным, многое он написал, многое обдумал. Ожидания, что именно это лето станет очередным рубежом внутренней жизни, не вполне оправдались. "Но обогащение произошло огромное. Теперь лишь бы подольше тянулся период досуга да не мешали бы болезни. И дело будет в шляпе"[506], — делился он с женой. Под внутренней жизнью подразумеваются новые озарения. Но после инфаркта состояния снобдений не возвращались.
6. Мучительные темы
В июне на свидание — они стали разрешены — впервые приехала теща. На поездку Юлия Гавриловна решилась ради ускорения хлопот по пересмотру "дела", беспокоясь, что зять пишет не те заявления и не туда. После тридцатиминутного свидания она сообщила дочери не только о том, что он "очень худ", но и потребовала: "Даня пусть никому не пишет". На тещу, а через нее на жену повлияли мнения вышедшего на свободу сокамерника — Александрова. Он, по словам Андреева, человек в некоторых отношениях редкий, но слишком самоуверенно толкует ему непонятное…
Жена прямо писала об "оторванности от жизни и о потере чувства реальности". Андреев отвечал: "Верно твое представление о моей оторванности только касательно некоторых практических деталей, но не общего и целого. Я читаю газеты, журналы, новые книги, иногда вижу новых людей, переписываюсь, и у меня на плечах все-таки есть голова. Не зная, на чем основаны, как на камне, мнения другого человека, не совпадающие с вашими мнениями, неправильно прибегать к самому примитивному объяснению: потерял-де чувство реальности.<…>В этой связи — и о том, как я писал заявления. Никаких поэм в прозе и никакой достоевщины.<…>Верно лишь то, что я вообще не умею хорошо писать официальных документов, но не за счет включения в них лирического элемента, а за счет отсутствия особого юридического, практически — делового мышления. Могу, впрочем, успокоить тебя тем, что вообще не собираюсь писать куда бы то ни было"[507].
Его письма пестрят взволнованными расспросами о родных, друзьях, знакомых. В конце лета он посылает деньги, из тех, что получал от ее родителей, двоюродной сестре — к сожалению, удалось послать только 80 рублей. До него дошли известия о ее болезни, и он спрашивает "как она выглядит, чем ее лечат? Лежит она или ходит?"[508] Ответ жены, видевшей Александру Филипповну последний раз в 51–м году, не утешал: "Она выглядела очень плохо, и душевное состояние было плохое. Это не человек, а трагическая развалина — и физически, и душевно.<…>Недавно мне описывали ее внешность: угловатая, черная, очень странная фигура с потухшими глазами, похожая на Мефистофеля"[509].
Он упорно возражает жене, болезненно воспринимавшей любую укоризну подельников, трезво оценивая степень собственной вины перед ними. Замечает, что и она "вряд ли испытывала бы к виновнику жизненной катастрофы любимого<…>человека прилив добрых чувств<…>Да, в моей истории есть ряд смягчающих обстоятельств, но, во — первых, они ей неизвестны, а во — вторых, — даже и они не меняют дела по существу, и я остаюсь объективно виноват в вещах, достаточно печальных и вовсе не мелких"[510]. От гнетущего чувства вины в одном из писем у него прорывается: "Все больше и больше жалею, что для меня непозволительно покончить счеты с жизнью раз и навсегда. Но не пугайся этой фразы: мне этот выход запрещен и исключен. И точка"[511].
Он просит узнать об Усовых, о матери Ивашева — Мусатова, о Волковой, об Угримовых… Спрашивает: "Скажи, между прочим, ты ничего не слыхала о Добровольском — Тришатове? Ему же 72 года; к тому же человек в полном смысле слова "ни сном, ни духом…""[512]
Волнуют его известия о Коваленском. Когда он узнает, что тот опубликовал в лагерной многотиражке два стихотворения, настоятельно просит прислать. Получив первое, огорчается: "Ну кто бы мог поверить, что автор когда-то обладал крупным талантом?<…>Ни единого свежего образа, ну хоть интересного ритмического хода, выразительного звучания, яркой рифмы! Подобная халтура исчисляется сотнями тысяч… И это — автор таких шедевров!.. Очень жду второго, может быть, хоть в нем мелькнет хоть что-нибудь. Вот это так трагедия. А не кажется ли тебе, что спад начался уже очень давно, примерно в 43 году? Вспомни "Партизан", "Дочь академика"… Даже последние главы "Корней" значительно уступали первым главам. Но, конечно, это могло быть временным явлением, если бы не последовавшая за этим катастрофа. Несчастье еще и в том, что он оказался в твоих условиях, а не в моих: мне представляется, что в твоих условиях гораздо труднее сохранить достоинство и просто самого себя"[513].
Он считал, и небезосновательно, что тюрьма с нерушимыми стенами куда меньше лагеря покушается на внутреннюю свободу. Не всуе