Родина - Анна Караваева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут Таня вошла в палату.
Лицо Сергея было оживлено вниманием и даже сдержанным довольством, как показалось Тане.
— Ну, ну! Дальше, Константин Иваныч! — торопил он.
— Да… тренируюсь, а сам время от времени посвистываю — это будто снизу мне знаки подают: подъезжай, мол, Пивных, кран требуют!.. Жена поглядит-поглядит на мои занятия — да и в слезы: «Ты вроде сумасшедший, сам с собою разговариваешь». — «Эх, отвечаю, я в самом ясном разуме, сызнова жить учусь!»
— А как ты это понимаешь — сызнова жить, Константин Иваныч?
— Как? А так: перво-наперво — про то, что было, забудь, не вспоминай.
— Забудь… — повторил Сергей и поднял помрачневший взгляд на чубатую, уже седеющую голову Пивных. — Забудь… А если прошлая жизнь несравнимо лучше была?
— Это все равно, — просто ответил Пивных. — Что лучше было, о том спора нету. А ты попробуй в том, что хуже и горше, жизнь для себя найти.
— У тебя, Константин Иваныч, смотрю я, полная философия появилась. В чем же, по-твоему, эта худшая, чем прежде, жизнь должна состоять?
— В чем? А, как ни верти, все в том же самом: умом да руками действуй. Ежели человек отца, мать, друга закадычного потерял, ежели в жене обманулся — тяжко ему и больно, однако это еще не погибель. Но ежели человек работать не сможет — вот это гибель! Ведь настоящий-то человек только тот, кто работает, пользу людям приносит. Вот и у тебя, гляжу, книжечки научные на столе. Значит, тоже сызнова жизнь начинаешь…
— И, как ты думаешь… выйдет? — пошутил Сергей, внимательно вглядываясь в серьезное лицо Пивных. Потом посмотрел на Таню и произнес решительным голосом: — Конечно! Я думаю, что это прошло.
— Что «прошло», Сережа? — с волнением спросила Таня.
— Да вот все, что со мною было… — сказал он и вдруг прижал к груди Танину задрожавшую руку.
Пивных подождал немного, раскланялся и вышел.
— Да, я мучился сам и мучил тебя, — продолжал Сергей, смотря на жену виноватыми глазами. — Мне уже давненько совестно было, но будто не хватало еще какого-то, знаешь, толчка… Константин Пивных — такой же однорукий! — пристыдил меня. Какое я имею право быть хуже его?
— Сереженька, милый, все понятно…
— Нет, погоди, я все хочу прояснить для себя. Кто дал мне право жить хуже Пивных?.. Нет у меня такого права. Представь себе, Таня, когда я часами лежал тут без тебя, мне иногда противны становились все мои страдания, даже физические… да, да… Я думал: в эту минуту, когда я вглядываюсь в то, что меня мучит, мои фронтовые товарищи дерутся с фашистами и кто-нибудь из друзей моих сейчас, может быть, тяжело ранен или убит… а ведь я лежу в белоснежной постели, в тишине и тепле. Вот, думаю, через несколько часов придет ко мне моя Таня, а я, бессовестный, буду терзать ее… Ну, ну, не хмурься, родная!.. Сейчас просто я оглядываюсь на эту темную, уже пройденную полосу жизни. Теперь я хочу видеть, как ты живешь… Прости, что я до сей поры был так недогадлив!.. А, смеешься?.. Вот и хорошо. Покажи мне всех твоих соратников — парней этих, что на твоем участке работают, познакомь меня с Соней Челищевой, с Юлей и вообще со всей челищевской бригадой.
— Сколько к тебе гостей придет!
— Вот и хорошо! Ведь и тебе люди помогали, чтобы меня к жизни вернуть, — хотя, возможно, они и не думали об этом.
— Да это как-то само собой получается, Сережа, — улыбнулась Таня. — Мы поддерживаем все друг друга, иногда и не замечая этого.
— Я вот сегодня, перед твоим приходом, думал: если страдание неизбежно, как мороз, гроза и ветер, — пробивайся сквозь него, рассматривай его как жестокий опыт, которым все-таки ты, человек, в конечном счете, управляешь… верно, Танечка?
— По-моему, так.
— А чему ты улыбаешься, Таня? Скажи, о чем ты подумала сейчас?
— О том, что ты, может быть, даже не представляешь себе, как для нас обоих важно, что у тебя появилось другое настроение…
— Честное слово? — обрадовался Сергей, притягивая Таню к себе.
— Честное слово! — счастливым шепотом ответила Таня, прижимаясь горячей щекой к его груди.
ГЛАВА ПЯТАЯ
«НЕТ ДЛЯ МЕНЯ ЧУЖОГО ДЕЛА!»
На улице Таня вдруг подумала:
«Я как будто освободилась из какой-то неволи, мне легче стало думать… Да ведь и многие мысли у меня освободились, и я могу видеть то, что до сих пор не замечала!»
Она остановилась, вспомнив, что действительно кое-что ускользнуло из ее внимания, как ни старалась она держать себя в руках.
«Например, вчера мои ребята о чем-то шептались, я взглянула на них и забыла. А что-то их тревожило… Но они видели, что я озабочена, и знали, почему, и решили, наверное, пока мне ничего не говорить… Но для чего они вздумали щадить меня? Это же бессмысленно, глупо, — именно теперь, когда я вижу, что Чувилева мы все-таки перегнать не можем… Ведь было у нас: вот-вот догоним… и нет — чувилевцы опять далеко ушли вперед. А я-то уже нахвастала Сереже, что наша бригада уже почти победила, и папе о том же сказала!..»
Впереди плотной стеной чернели кусты на речном берегу, и казалось — в этих местах вообще никогда не петляла река, и никогда никто не купался в ней, и никогда не звенели над ней веселые ребячьи голоса.
Недовольство собой всегда походило у Тани на приступ боли. В такие минуты она стыдила себя за беспечность, за неумение работать зорко и точно, за неумение дальновидно руководить бригадой, и каких только грехов не числила она тогда за собой!
В детстве, когда Иван Степанович хотел «донять» ее за какую-нибудь вину, он говорил дочери с пренебрежением и печалью: «А, так вот ты какая, а я-то думал!..» Эти слова будто хлестали Таню. Она заливалась бурными слезами и дрожала от ужаса, что ее добрый отец разлюбил ее. И сейчас, как по живучему и давнему следу, мучившие Таню еще в дни детства чувства вернулись и охватили ее с многократно возросшей силой. Ей вспомнилось, как вчера вечером, слушая сводку, отец сказал:
— Вот уж завиднелся конец гитлеровским тварям, что они там ни кричи!.. Они своей блицкриг потеряли, а мы, рабочий класс, хороший разбег взяли и все шире да быстрее вперед пойдем!.. Верно, Татьяна? Надо только нам, дочка, всех наших алексах обуздать, чтобы ни одно бревно на пути не мешало!
В семье Лосевых всегда с презрением говорили о лентяях и вообще о неумехах.
— Да разве это человек? — говорил Иван Степанович, презрительно дергая густыми усами. — Последний неумеха — словом, алексаха!
А Наталья Андреевна добавляла ему в тон:
— Лень раньше его на свет родилась!
Иван Степанович с некоторых пор стал всех лодырей и неумех звать «алексахами». А когда заходила речь о каких-то притязаниях, Иван Степанович возмущенно приговаривал:
— Ha-ко, возьми их, лоботрясов, — в хвосте плетутся да еще хотят чай с калачами пить!
И вот, очень похоже, она, дочь Лосева, может так отстать от своих соревнователей, что, подобно алексахам, очутится в хвосте!
«Но что же делать? Я стараюсь, и ребята мои тоже ни минуты даром не теряют. Как же быть? — думала Таня, все еще глядя на черные, плотные, словно каменные глыбы, неподвижные кусты над рекой. — Может быть мы, намечая цифры в договоре, чего-нибудь не учли… Все-таки ведь станки у нас совсем иные, чем у чувилевцев, специальность у нас тоже совсем иная… А что, если… наши цифры завышены? Ой, что я! Стыд думать так! Может быть, поговорить по душам с Чувилевым?»
Но и эту мысль Таня тут же отвергла, вспыхнув от стыда и гордости.
И в еще более смятенном раздумье она медленно пошла по шоссе, не замечая повстречавшегося Игоря Чувилева, который приветствовал ее словами:
— Добрый вечер!
Был канун выходного дня.
Когда Чувилев вошел в читальный зал заводского клуба, там уже сидели за длинным столом Сунцов, Игорь-севастополец, Сережа и Игорь Семенов. Вся чувилевская бригада пришла после работы в читальню, чтобы своими глазами прочесть в газетах о том, «как фашистские гады кипят в сталинградском котле».
Кроме того, Сунцов сегодня в столовой задел всю чувилевскую компанию резким замечанием:
— Если война еще долго продлится, мы в ирокезов или в папуасов должны превратится, — книги, журналы и все культурные занятия, значит, побоку? В Кленовске, в библиотеке при нашем училище, мы были самые активные читатели, а здесь нас в библиотеке почти и не знают. Словом, как вы хотите, а я не намерен пятиться назад! Я уже наметил для себя на ближайшее время план чтения для самообразования…
Так как Сунцов произнес эту обличительную речь в обычном для него снисходительном тоне, Чувилев от обиды обозлился и заявил, что пятиться назад лично он не собирается и в дураки записывать себя никому не позволит. Игорь-севастополец поддержал его, а Сережа, вспылив, чуть не повернул все на ссору. Но севастополец, сообразив это, начал расспрашивать Сунцова, что же у него «запланировано» прочесть. Сунцов не без важности раскрыл свой блокнот. Пробежав глазами, что там было написано, Игорь-севастополец уважительно присвистнул: