Смута - Владислав Бахревский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заруцкий? Уж то нехорошо, что на ум пришел. Все разбои, весь разброд от таких Заруцких. Пожарский… Князь. Суздалец. Всей славы – в Зарайске был на воеводстве, мятеж унял. В Москве – бился? Так ведь не побил, побили. Теперь раны лечит. В родовом гнезде укрылся от бурь…
Иван Семенович Куракин – крепкий воин, воевода крепкий. Но тоже Семибоярщина! Коли терпит и молчит, так ли крепок? Князю Черкасскому-Мастрюку в ноги кинуться? Воин хоть куда, но человек нерусский. Начнут интриги плести – уж очень русские-то! – примутся сомневаться. Будут стоять на месте, когда прикажет идти, кинутся улепетывать, когда выстоять надо… Каша своя, своим и есть. До дна, с поскребышем».
Взмолился Кузьма Господу Богу, Богородице, преподобному Сергию: «Не идет на ум воевода! Где взять такого, чтоб всему народу угоден был и люб? У поляков вон какие соколы, что Жолкевский, что Ходкевич, Сапега, Лисовский, Гонсевский, Струсь, князь Рожинский. Вот уж враги так враги! Умны, страшны, умением побеждают, отвагой».
И ужаснулся: «Сыщу ли среди своих одного доброго, честного? Не шалтая-болтая, не косого душой?
Татев, Бутурлин, Иван Борисович Черкасский? Все в пушку. Кто первому Самозванцу служил, кто второму прислуживал. О Плещеевых – говорить нечего. Салтыковы – воры лютые. Воротынские – тушинцы. Князь Григорий Роща-Долгорукий с Голохвастовым, сидя в осаде, – в святой Троице! – перегрызлись хуже врагов. Способны ли такие для дела русского?! Общего?
А Пожарский?! Князь Дмитрий Михайлович шапке Мономаха был верен даже о ту пору, когда шапка Шуйскому на ухо съехала. Один он, наверное, и был в Зарайске за царя. И устоял, удержал город. Другим еще помогал, тому же Ляпунову».
От брата своего, от Сергея, Кузьма Минич знал: Пожарский теперь в имениях своих, то ли в Пурехе, то ли в Мугрееве… Пожарский…
Хороша у князя фамилия! С площадью у Кремля Московского созвучная: Пожар – Пожарский. Имя-отчество от Бога. Дмитрий – святой Дмитрий Солунский. Михайлович – сам архистратиг Михаил! В Москве, рассказывали, на Сретенке бился. Собрал пушкарей – благо поблизости был Пушечный двор, – пушками загнал поляков в Китай-город. Целый день не давал Сретенку спалить. Кулишки тоже спас. И день стоял, и ночь, и не сам ушел, увезли раненого. Плакал, когда увозили.
Пожарский, Пожарский – лет ему уж за тридцать, муж во цвете сил. Из князей Стародубских, суздальских… Суздаль – соседняя земля. От Нижнего до Суздаля полтораста верст не будет.
– Князь Пожарский!
– Ты что?! – вскрикнула, проснувшись, Татьяна Семеновна.
– А?! – спохватился Кузьма.
Он сидел на постели, руки в боки, борода кверху.
– Прости, голубушка! Разбудил.
Лег на подушки, потянулся, зевнул сладко.
– Да что с тобою?
– А ничего! Ничего плохого, Татьяна Семеновна. Пожарский, Татьяна Семеновна! Князь Дмитрий Михайлович. Коли засплю, утром вместо «Господи, спаси и помилуй!» скажи: Пожарский.
И заснул, как ягненочек. Нос кругленький, голова кудрявая.
– Пригожий, – молвила Татьяна Семеновна.
И вздохнула, и на божницу покрестилась: сладко быть счастливою, но как страшно.
Спустя малое время сошлись нижегородцы к соборной Спасо-Преображенской церкви, и никто не пришел с пустыми руками. Собирали пятую деньгу, но отдавали треть. Говядарь Минин пожертвовал басмы Татьяны Семеновны, золотые оклады с икон да сто рублей.
И сказал в тот день Минин гражданам Нижнего Новгорода:
– Взялись спасать погибшее Московское царство, так не жалеть нам имения своего! Ничего не жалеть! Дворы продавать, жен и детей закладывать! Абы только вызволить из беды природное наше царство. И бить нам всем челом, кто бы вступился за истинную православную веру и был у нас начальником.
– Кому? Кому? – простонали нижегородцы.
– Есть храбрый воин, есть честный воевода, не посрамивший имени русского изменой и вихлянием.
– Да кто таков?!
– Князь Пожарский! Да спасет он землю Русскую и нас с вами от немочи и позора.
Тут какая-то девочка потянулась с материнских рук к Кузьме Минину и сказала тоненько:
– А у тебя колосок в бороде.
– Колосок?! – смутился Кузьма. – И впрямь! Мимо воза, знать, проходил хлебного. Нынче все жертвуют: и хлеб, и казну, и самих себя. Для хорошего дела – ничего не жалко.
Девочка взяла из рук Минина колосок и, вылущив зернышко, положила в рот. И глаза прижмурила:
– Сладко.
Избрание Михаила Федоровича
1После снегопада прежнюю дорогу потеряли, новую накатать не успели. Вязнут в снежном месиве легкие санки. В санках трое, а от лошадей пар, как из проруби.
Недобрым оком глядел окрест, кутаясь в песцовый тулуп, боярин, князь Федор Иванович Мстиславский.
– Пропащий народ! Избенки-то – Господи! – не для себя, для тараканов строят. И живут, как тараканы, друг на дружке. В берлоге у медведя просторней, чем в избе у мужика. Воистину медвежье царство! Полгода как проклятые кус хлеба добывают, полгода дремлют. Приложа к уху рукавицу, в ногах у боярина, с сочувствием и почтением на лице, слушал мудрствования господина его комнатный слуга.
Навстречу двигался обоз, и возница стал тревожно оглядываться. Слуга заворохтался, перебираясь ближе к боярину, чтобы загородить его от нечаянных взглядов. – Сиди! – рыкнул Федор Иванович и нарочито откинул ворот тулупа.
Давно ли князя Мстиславского, первого в царстве по родовитости, по разуму, по службе государям, почитали за спасителя Отечества! Когда свели с престола Шуйского, когда стала Русь без помазанника, что без головы, что чучело соломенное врастопырку, на колу, к Федору Ивановичу кинулись: смилуйся, прими царство, не дай ему рассыпаться в прах… Правдами ли, неправдами, вот оно, ваше царство, – целехонько. Есть и награда от любезного народа, на всю Россию слава – изменник. Страшно слугам! И за господина, и за себя, служащих меченному позором.
В который раз отказавшись от Мономаховой шапки, князь Мстиславский в Семибоярщине был первым, первым целовал крест королевичу Владиславу. Не ради себя! Помилуй господи – сам ведь мог в цари, – ради народа русского, ради покоя в Московском государстве. При Самозванце, со всем-то его непутевым расточительством, мало, что ли, доброго пришло? От кнута народ избавили. Умному жить стало не страшно. Испокон веку на Руси отучали от ума. Хочешь ум показать – ступай в юродивые… Ненавидел князь Мстиславский хранимую из рода в род русскую дурь.
Ехали мимо сошедшего в снег обоза. В розвальнях – рыба. Возчики стояли сдернув шапки… перед изменником. То ли не узнали, а может, по смиренности. Изменник, но боярин.
Никогда не верил Федор Иванович русскому человеку, русской силе. Пожарский уже Кремль обложил, а он, неверующий, все грамоты слал, призывая служить королевичу Владиславу. На тех грамотах его подпись первая, но ведь есть и вторая – Ивана Семеновича Куракина, и третья – Ивана Никитича Романова, и четвертая – Федора Ивановича Шереметева… И Михаил Алексеевич Нагой махнул пером по бумаге. Мишка – выскочка, но первые трое – столпы царства. И Шереметев – столп, только вихлястый. Первые трое – изменники, а Федька – свой человек, победитель. Был свой Шуйскому, был свой полякам, ныне Пожарскому свой. Всегда свой! Дом в Кремле ставит!
Оттого и позвали изменников на собор, что уж больно ловчит шушера шереметевская. По себе царя ищут: того – упаси господи, и этого не надобно… А кого надобно, никто не знает, ибо всякое имя, произнесенное вслух, отвергается с бранью. Посоветуй, князь! А что изменник может присоветовать – одно изменническое!
Никак не хотел простить Мстиславский свои обиды, но на горизонте уж поднимались купола московских церквей, и все в нем – каждая мысль, каждая кровиночка – замирало и наливалось особой, поколениями взращенной тяжестью. То была тяжесть, подобная тяжести золотых самородков, тяжесть природной власти.
2Ошибся Федор Иванович. Никто ему в соборе не обрадовался, никто не поклонился. Не перебрехивались, не перешептывались, речей тоже никто не говорил.
Собор молчащих! Хороша же власть, коли съезжаются для того, чтобы молчать.
«Тупые, тупые рожи! – думал про себя князь Мстиславский. – Господи! Не дал ты нам королевича! Уберег русский народ от умного житья».
Злая ярость кипела в боярине. Он, изгнанный из Кремля, сидя в деревне, этим тупомордым не уподоблялся. Действуя через своих людей, утопил Ивана Голицына, а за него сам Пожарский хлопотал. Герой!
Напрасно злорадствовал князь. Молчание собора случилось не оттого, что уперлись все в стену или обессилели во тьме, оставленные Богом, не имея поводырей со свечами. То было молчание после бурь и страстей, светлый миг перед сокровенной тайной явления на небе солнца. Молчание рождает истину. Молчание – Бог. Ибо Слово – извержение Божественной воли, свершение, судьба.
Наговорено уж было со стога! Степенного и дружеского, но и собачились так, что у иных с губ пена летела, как с дерущихся собак клочья летят… И были речи, источавшие слезы. Было, было! Всем собором плакали, и подличали, и ржали, хуже, чем кони в стойлах… Говорливые люди в тот раз приехали от русских земель и городов. Исполнили строгий наказ митрополита ростовского и ярославского Кирилла, созывавшего на собор «для земского великого совету и государского обиранья… лучших и разумных и состоятельных людей», чтоб могли и смели «о государственном деле говорити вольно и бесстрашно».