Странник (Любовь и доблесть) - Петр Катериничев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Костры они тут жгли, что ли...
Затем оттуда послышалось сдавленное мычание Корнилова.
– А ты, Сережа, меня уже и похоронил, – произнес голос укоризненно, с едва заметной горчиной.
– Сашка... Петрович... Я...
– Якорь для буя. Вот ты кто. Гнида.
– Александр Петрович, мне...
– Заткнись, Корнилов. Я ведь на Зубра грешил. А он мне еще когда-а-а идею кинул... Ладно. Пакуйте этого, ребята, с ним будем на дальней даче разбираться.
Вдумчиво и неспешно.
– Сашка...
Послышался хлесткий звук затрещины, треск материи, словно кого-то резко выдернули вверх за шиворот.
– Заткнись. Горько мне. Хоть и знаю: предают только свои, а горько. Было у меня трое своих. Наташа умерла. Дашка мала. Третьим был ты. Я тебя, гниду, берег. От многого берег. Все тебе дал, чтобы соблазна у тебя не было. Не хотел один оставаться. А ты – предал.
– Сашка...
– Рамзес, – отчеканил человек по складам. – Для тебя я теперь Рамзес. На весь остаток дней. – Добавил другим тоном:
– Пакуйте этого.
Человек вошел на кухню. Приказал:
– Отпустите.
Олегу высвободили руки. Перед ним стоял крупный, плотный мужчина, полуседой; подбородок был тяжел и квадратен, серые глаза смотрели сосредоточенно, а вместо губ была лишь плотно сжатая щель рта.
– Ты и есть Данила-мастер?
– Кому как.
– А мне как?
– Да как всем.
– Ладно, не скалься. Нечего нам с тобой делить, волк.
– Я не волк.
– Да хоть горшком обзовись, Олег Владимирович Данилов. Я кое-как в курсе твоих пробегов. Того, другого ты завалил?
– Кто знает? Темно было.
– Учился?
– Рефлексы.
– Слава богу, люди еще живут рефлексами. Живи мы разумом – давно поистребили бы друг друга.
– Да?
– Редкий выстрел. Будем считать: это была дуэль.
Выстрел действительно был редким; и на дуэль походило, вот только противник прикрывался Дашей. Говорить это Головину Олег не стал. Даже от воспоминания его прошиб холодный пот.
– Жарко? – насмешливо поддел Головин.
– Душно.
– Значит – душа тоскует. Не беспокойся. Жмура уже упаковали.
– Мне что за дело.
– Осторожный? Нет, Данилов, дело на тебя есть. Вернее, было. Мой бывший стряпчий стряпал. Костя, – позвал он.
Молодой человек неопределенной наружности подошел, вынул из черной кожаной папки картонную, мышиного цвета.
– Простенькое дело. О злостном хулиганстве, нанесении побоев, убийстве...
Гниль полная. О прочих твоих подвигах даже я – понаслышке. Ну да догадки, наслышки и досужие сплетни к делам не пришивают, факт. И этого тоже, считай, нету. Картон один остался. Рад?
– Счастлив просто.
– Ершист. Стреляешь быстро. Метко. Работать ко мне пойдешь? В службу безопасности? Или – ты умником себя числишь? Холдинг дам. Две газеты и журнале.
Забирай, директорствовать будешь.
– Нет.
– Гордый?
– Усталый.
– Отдохни. Потом решишь.
– Вряд ли.
– Ты что-то спросить хочешь? Спроси.
– Корнилов утверждал, что вы мертвы. И был в этом уверен.
– Уверенность помогает умным и губит дураков. Корнилов не дурак, но... Его мышление застряло на уровне школьной арифметики. Или чуть выше. Только там от перемены мест слагаемых сумма не меняется. Во всех иных функциях действуют иные...
– ...алгоритмы.
– Именно. Был двойник. Я должен был срочно выезжать. Решение переменил в последнюю минуту. На встречу помчался он. И сгорел.
– Один?
– Еще водитель.
– Не жалко?
– Кого? – искренне не понял Головин.
– Водителя. Двойника.
– У меня много людей.
– Я не о том. Не куклы же.
– Что мне до них? – Головин замолчал. Пауза была долгой. Спросил наконец:
– Что у тебя с Дашей?
Теперь молчал Данилов. Что он мог сказать и – как? Можно было написать целый роман и даже не приблизиться...
– Роман, – ответил он просто.
Головин молчал с минуту, потом спросил:
– Ты мне помог. Что хочешь?
– Руку и сердце.
– Без шуток.
– Это не шутка.
– Отвлекись. Я серьезно. Что просишь?
– Прошу? Ничего.
– Все-таки гордый?
– Есть немного.
– "Немного" не бывает. У человека или, есть амбиция, или ее нет. У тебя – есть. Но – не правильная.
– Да?
– Много думаешь о людях. А они о тебе – не думают. И рано или поздно – вытрут ноги.
– В этом мудрость?
– Иронизируешь? Корнилов тоже ироничен. И умен. Что в итоге? Поговорю с ним, даже не по душам, а так, для порядку... И – в мешок. – Головин помолчал, закончил:
– Нет никакой мудрости. Есть лишь здравый смысл.
– И в чем смысл?
– Снова ерничаешь?
– Нет, – честно отозвался Олег. – Искренне пытаюсь понять.
– Жизнь – это поезд.
Глава 98
– Жизнь – это поезд, – повторил Головин, взгляд его остановился, и вспоминал он сейчас что-то совсем далекое и, наверное, так до конца и не сбывшееся. Но вскоре взгляд прояснился, стал прежним: прямым и цепким.
– Хорошее сравнение, – сказал Олег. – Главное – «свежее».
– Мне не до сравнений. Был я аспирант. Возвращался с юга с подругой, денег в обрез, но – заначка была.
– Почерк будущего миллиардера.
– Не перебивай. Был я романтик. Можно было ехать через Джанкой, весь жаркий день трястись в скверном вагоне, потом – штурмовать кассы или с проводником договариваться. А я купил спальный. Решил подарить себе день у моря. Себе и ей. Люблю море.
– Широкий жест.
– На эти деньги тогда в Москве можно было месяц жить. Но хотелось поплавать. И позагорать. День у моря был мне тогда нужен. Без него все три недели – как не были. Понимаешь?
– Да, – искренне кивнул Олег. – Это – понимаю.
– Люблю море. Оно было замечательным. Изумрудным. Теплым. Я нырял и нырял.
А потом мы с Наташей пили горячий крепкий чай в буфете водной станции. И немного вина.
А вечером стояли на перроне. Объявили о подаче поезда. Он вползал на посадку хвостом. Два последних вагона были тюремные. Мы стояли на вокзальном цоколе, все было видно, как на ладони. Клетки. В клетках люди – как звери. И тоска в глазах звериная. Поезд в тупике стоял, вагон нагрелся так, что на крыше картошку можно было печь. Они в этих клетках сидели весь день. И наверное, еще день. Потому что поезд ходил только по нечетным.
Потом пошли плацкарты. Народец ринулся к ним, загруженный дешевыми фруктами: порадовать домашних. Давка. Ругань. Спальный был один. Проводник стильный, в форме. Подсадку не взял – один «банабак» уж очень просился – не взял. Форс держал. Или – приятно ему было: все остальные провожалы – как в мыле, каждый – «деревянные стрижет», а он – будто лайнер. Весь в белом.
В таком купе я ехал тогда впервые. Проводник был по-особому вежлив и предупредителен. Мы пили хорошие марочные вина, работал кондиционер – тогда я впервые вообще увидел эту диковину! Постели были застелены накрахмаленным бельем и теплыми шерстяными пледами. На столике – лампа под абажуром; чай в мельхиоровых подстаканниках был индийским, высшего сорта, булочки к нему – свежими и мягкими.
За окном медленно проплывала выжженная крымская степь с редкими домиками несуразных строений. Солнце палило нещадно, но весь этот пейзаж воспринимался как красивое немое кино. Из другой жизни. Потому что эта жизнь, внутри вагона-салона, была умеренно прохладной, благоухала ароматами кагора и саперави, отменных фруктов, выдержанных коньяков, а по проходу медленно двигались хорошо одетые, уверенные в себе люди. И даже курили они тогда совсем недоступные остальным американские сигареты, лишь пара пожилых – папиросы, но и те не простые – ленинградской фабрики имени товарища Урицкого.
Нам было хорошо с Наташей. Спокойно. Но все же, все же... Я ни на миг не забывал, что в том же поезде, в самом хвосте – два вагона с людьми, вычеркнутыми из жизни. Размышляя философски, да еще в традициях извечной российской жалостливости к сидельцам, можно было представить, что не все там подонки, не все сволочи и есть кто-то и вовсе безвинный... Но все они были превращены в однородную звероподобную массу, и никто, ты слышишь, никто ни тогда, ни теперь не желает серьезно задумываться об этом. Неудачи, нищета, «хромая судьба» – заразны, как болезни.
Мы все едем в одном поезде под названием «жизнь». Но – в разных вагонах. И во времени, и в пространстве. Великобритания – спальный вагон, Штаты – купе, Россия – общая плацкарта. И есть – вагонзаки. Там, оскалясь, сидят звероподобные, с точки зрения «просвещенного европейца», изгои. Их понемножку сживают со свету. И подкармливают гуманитарными чипсами. Это – как придавить мышку в «гуманной» мышеловке-душил-ке и положить ей кусочек сала под нос. Что она там так забавно пищит? Благодарит? Поет? Плачет? Кому до этого дело.