Заговор против маршалов - Еремей Парнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно такой статус и был предоставлен Троцкому — гость правительства. Впервые за все эти годы от него не потребовали отказа от политической борьбы. Единственное условие: не вмешиваться во внутренние дела. Он принял его с полным пониманием и благодарностью, оставив за собой право ответа на публичные обвинения и политическую клевету.
Карденас, у которого развернутая Сталиным пропагандистская кампания вызывала чувство глубокого неприятия, ответил согласием. От личного свидания с провозвестником мировой революции он сумел деликатно уклониться.
В Голубом Доме Риверы, выстроенном по его собственному проекту в парковой зоне Койоакана, изгнанника окружили дружеским участием и теплом. В затененном патио с лимонными деревьями, кактусами и голубыми, с оттенком металла, агавами журчал фонтан. На подносах из глазурованной майолики красовались, поблескивая росинками, экзотические плоды: золотистые манго, бронзовые ядра гуав, фисташковые авокадо. Наталья не сразу решилась нарушить этот живой натюрморт. Картины с яркими бунтующими красками на белых шершавых стенах, цветы в каменных вазах, причудливые матово-лазоревые изваяния древних майя, льющиеся извивы модернистских скульптур — все здесь располагало к углубленному размышлению, отвлекая от сиюминутной суеты. Для отдыха и работы были выделены просторные апартаменты. Личная охрана бдительно, но ненавязчиво несла свою нелегкую службу.
Троцкий знал Риверу еще по старой парижской эмиграции. Ему была близка идея художника органично приблизить искусство к общественной жизни. В сочетании исполинских фресок с современными архитектурными формами было что-то от наглядной агитации, но не лобовой, а интуитивной и, значит, более действенной.
Коротая вечера у камина за рюмкой домашней пульке, они говорили о живописи и революции. Для Риверы это были почти синонимы. Он вообще плохо разбирался в политике.
Казалось бы, живи и наслаждайся нежданно открывшейся сказкой в оазисе уюта и тишины. Но терзаемая конвульсиями твердь содрогалась под ногами. За высокой стеной, окружающей Голубой Дом, клокотала опасная лава. Мехико оказался не так уж далек от Москвы, как это могло показаться.
Президенту пришлось прислать для наружной охраны дополнительные наряды полиции. Американские единомышленники усилили меры внутренней безопасности. И как раз вовремя. Не успел Троцкий оправиться от тягот путешествия и качки ревущих сороковых, как радио объявило о начале процесса «параллельного центра». Приникнув ухом к приемнику и не выпуская из рук блокнота, он с головой погрузился в неподдающуюся разуму атмосферу бреда и ненависти. Захлебываясь в потоках лжи, изливаемой свистящим эфиром, он ощущал полнейшее бессилие. Опровергать отдельные несуразности не имело смысла. Они просто не вмещались в мозгу. Клевета подавляла своим изобилием.
— Безумие, абсурд,— беззвучно шептала Наталья.— Что здесь, что в Норвегии. Кровь затопляет со всех сторон.
Шатаясь от нервного переутомления, Лев Давидович еще только наметил основные пункты опровержения, как подоспело сообщение норвежского МИДа. Показания Пятакова о том, что он якобы летал из Берлина в Осло для встречи с Троцким в декабре тридцать пятого года, не подтвердились. Специально проведенное дирекцией аэропорта расследование показало, что в указанный период не зарегистрировано ни единого полета по данному маршруту. Как и в августе, следствие горело на конкретных деталях.
Троцкий послал телеграмму в адрес Военной коллегии Верховного суда с вопросами к Пятакову и Ромму, который якобы тоже встречался с ним для получения инструкций. Ответа, разумеется, не поступило. С бесплотными Г. и X. можно было манипулировать как угодно, тем паче при закрытых дверях, но как только речь заходила о месте и времени: где, когда, при каких обстоятельствах? — обвинения лопались, как мыльные пузыри.
Перед закрытием занавеса Троцкий повторил вызов, брошенный в августе, и так же, как тогда, направил письмо в Лигу Наций, где создавалась, с подачи СССР, специальная Комиссия по политическому терроризму.
До предела взвинченный и совершенно больной, он тем не менее немедленно выехал в Нью-Йорк.
— Я готов предстать, в обстановке гласности, с документами, фактами, свидетельскими показаниями перед беспристрастной Комиссией по расследованию. И раскрыть истину до конца,— свою речь на гигантском ипподроме он начал словами Золя: «Я обвиняю!» — Я заявляю: если комиссия хотя бы в малейшей степени сочтет меня виновным в приписываемых мне Сталиным преступлениях, я заранее обязуюсь добровольно передать себя в руки палачей ГПУ... Я заявляю это перед лицом всего мира. Я прошу прессу довести мои слова до самых отдаленных уголков планеты. Но если комиссия установит — вы меня слышите? вы слышите меня? — что московские процессы являются сознательной и намеренно сфабрикованной инсценировкой, я не потребую, чтобы обвиняющие меня добровольно стали к стенке. Нет, с них хватит вечного позора в памяти поколений! Слышат ли меня мои обвинители в Кремле? Я бросаю вызов им в лицо и жду их ответа!
Не очень надеясь на силу слов, не уповая более на «Совесть мира», он замыслил грандиозную идею контрпроцесса, где обвинители и обвиняемые пусть символически, но обменяются местами.
50
Оставленные без ухода птички в вольере лежали кверху лапками, захирел плющ, слой пыли припудрил чучела зверьков и рамки пейзажей.
Ослабевший после двухдневной голодовки Бухарин лежал в постели, когда принесли извещение о созыве пленума, на котором должна была решиться его судьба.
Но пленум в положенный срок так и не состоялся. Его, пришлось отложить из-за чрезвычайного обстоятельства: умер Орджоникидзе.
Вернувшись домой, Орджоникидзе закрылся у себя в кабинете. Остальное так и осталось непроясненным: когда грянул выстрел, кто вызвал охрану, наконец, какие люди проводили осмотр? Просочился слух, что всех их немедленно расстреляли: в маузере наркома не только нашли непочатую обойму патронов, но и не обнаружили порохового нагара, что и было отмечено в протоколе. Впрочем, протокол, если его действительно составляли, тоже исчез.
Нарком здравоохранения Григорий Наумович Каминский и доктор Лев Григорьевич Левин прибыли через несколько минут после Сталина. Увидев врача, вождь неприязненно оглядел его с головы до ног. Это была их третья встреча. Первый раз, когда заболел Яша и Надежда Сергеевна позвонила в «кремлевку».
— Зачем врача? Что за глупости! — узнав, что у сына воспаление легких, рассердился Сталин, предпочитая всем лекарствам бурку, под которой можно хорошо пропотеть.
Затем полненький, круглолицый доктор с чеховской бородкой и пенсне возник, когда Нади не стало.
— Нет, будут говорить, что я ее убил,— Сталин тогда только что отверг холуйскую версию о сердечном припадке.— Вызвать судебно-медицинских экспертов и составить акт о том, что есть на самом деле — о самоубийстве.
Та, вторая, встреча оставила после себя особо неприятный осадок.
— Зачем вскрытие? — Выслушав неуместное предложение Льва Григорьевича, Сталин и теперь ограничился короткой репликой: — Не будем огорчать вдову — она против.
«Слишком прыткий докторишка,— сложилось мнение.— Он, кажется, и Горького пытался лечить?»
Утренние газеты вышли в траурной кайме.
«18 февраля в 5 часов 30 минут вечера скоропостижно скончался Григорий Константинович Орджоникидзе».
В медицинском заключении, подписанном наркомом Г. Каминским и начальником лечебно-санитарного управления Кремля И. Ходоровским, причиной смерти был назван «паралич сердца».
Потом Москва долго прощалась с «любимцем партии». От угасающего Бухарина зловещий титул перешел к мертвому Орджоникидзе. Его и впрямь многие любили. На заводах, в шахтерских поселках. Жесток, вспыльчив, но и по-своему благороден. Особенно горевали в Горловке. Все помнили, как Серго чуть не задушил в объятиях Фурера, переселившего кадровых рабочих в новые квартиры с ванной и газом. Вдобавок ко всему еще и розы ухитрился рассадить возле шахт. Вскоре Фурера забрали в Москву, и его самоубийство прошло незамеченным.
«Мальчишка! Даже ничего не сказал»,— подосадовал Сталин.
Фурер действительно был молод, поэтому при всем желании не мог состоять в оппозициях и быстро рос по партийной линии.