Хоровод воды - Сергей Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завиток возникает в узоре ковра, но завиток не может выбрать, куда ему расти. Не может, пока не поймет, что он – часть рисунка, а рисунок – бесконечен и прекрасен. Не может, пока не поймет, что весь рисунок повторяется внутри любой своей детали.
История семьи проста: дети будут нас судить, внуки – прощать. Все, что нам остается, – помнить. Помнить, что мы – часть сети, часть узора, часть Большой Игры. Мы обрели в этом силу, сделали то, что должны, перед лицом неизбежного суда и прощения.
Теперь уже не важно, что случится с нами дальше. Мы вписали свою судьбу в бесконечный узор – сняли семейное проклятие, принесли жертву, сочетались сакральным браком.
Неважно, что случится с нами дальше, но для каждого из нас можно вообразить хеппи-энд – пусть он и виден смутно, как сквозь толщу воды, словно затонувший город, который то всплывает, то снова уходит на дно.
107. Хеппи-энд
Однажды ночью Римма просыпается словно от резкого толчка. Лежит под простыней, из открытого окна тянет холодом летней московской ночи. Тикают часы, мигает огонек DVD-плеера. Ей снилось, будто она взлетает над постелью, смотрит вниз и видит: постель аккуратно застлана, будто в нее никто не ложился. Ей снилась съемная квартира, убранная, стерильная. Пара гольфов и японская школьная форма на спинке стула. Очень аккуратно сложены. Ей снился рабочий стол в офисе, в идеальном порядке, нетронутый. Ей снились пустые улицы Москвы, где она ходила когда-то, снился мертвый опустевший город. Снились кладбища – с аккуратными рядами могильных плит, на которых не было ни имен, ни дат. Снились искусственные цветы, расцветающие на пластмассовых деревьях. Снился ровный свет квадратных окон, желтоватый свет фонарей, отражение луны в тихой воде.
Она лежит под простыней, ей кажется – у нее наконец-то нет тела.
Они завтракают вдвоем. Маша в ночной рубашке, Никита голый по пояс, в одних джинсах. Он всегда встает первый – Маша любит поспать подольше.
Сыр на тостах чуть расплавился, так даже вкуснее. Никита ест, запивая горячим кофе.
– Костя звонил, – говорит он, – звал к себе на выходные. Съездим?
– Давай, – отвечает Маша, – я его давно не видела. Знаешь, за эти годы я как-то к нему привыкла.
– А уж я-то как! – отвечает Никита с полным ртом, а Маша продолжает:
– Меня поначалу страшно раздражали эти его бесконечные девки. Не понимала, как Ксюша это выносит.
Никита хочет сказать, что Костя в последнее время поумерил свои аппетиты, но молча намазывает джем на следующий тост: наверное, неправильно обсуждать с женой любовниц друга.
– А потом я поняла, – говорит Маша. – Ксюша просто не замечает.
– В смысле – виду не подает? – говорит Никита.
– Нет, просто не позволяет себе заметить. Знаешь, как я в свое время. У тебя ведь наверняка была любовница, ну, давно, еще до Америки. Какая-нибудь молодая, полная сил девушка.
Никита замирает, потом осторожно глотает кофе. Что же ответить, а? Нет, что ты, милая, я всегда любил только тебя? Какое главное правило – все отрицать? Или возмутиться? Сказать – с чего ты взяла? Да, именно так и сказать.
– Я думаю, ты был в нее по-настоящему влюблен, не так, как Костя в своих моделей, – говорит Маша, и больше всего Никиту задевает, что она говорит так спокойно. Тоже мне, подумаешь, большое дело, муж влюбился в другую.
– С чего ты взяла? – спрашивает он.
– Не знаю, – отвечает Маша. – Я ведь женщина интуитивная. Почувствовала, наверное. Может, по запаху. Чужой пот никаким душем не смоешь.
И она улыбается, а Никита вдруг вспоминает влагу, покрывавшую Дашино тело, женщину из омута, глубинный крик, случайное слово при оргазме, серебряный вкус поцелуя, одинокий мужской вой в машине, истаявшую Машину фигуру в антикварном кресле, синие халаты врачей, запах больниц – и на мгновение все возвращается, словно Никита случайно попал в свою собственную, индивидуальную автономную временнýю зону, свой внутренний схрон, персональный архив, потайной ларец – и на секунду замирает воздух, кофе теряет вкус, а в груди вместо сердца бьется комок пустоты. Откуда-то издалека доносится Машино: Мне тогда было не до того, но сейчас я понимаю, как сильно ты ее любил, – и Никита берет Машу за руку и говорит:
– Ты знаешь, я даже не могу сейчас представить, что люблю кого-то, кроме тебя. Ты вот сказала сейчас: молодая, полная сил, – и мне на секунду привиделось, что вдруг всё куда-то исчезло, мы сами исчезли, и я сижу на какой-то другой кухне вот с такой молодой, полной сил, – и мне стало так страшно, ты не поверишь. – И тогда Маша встает, Никита утыкается ей в грудь, она баюкает его голову, как младенца, и Никита бормочет что-то вроде спасибо, спасибо, и мне хорошо, только когда я с тобой, и я не знаю, что бы я делал без тебя, и, может быть, даже всхлипывает, но тут звонит мобильный, Никита говорит аллё, и Маша слышит голос водителя: Никита Васильевич, детей отвез, стою у подъезда, Никита смотрит на часы, говорит: Ой, я опаздываю, прости, – бежит одеваться, хватает портфель и, уже открыв дверь, вдруг возвращается, целует еще раз, говорит: Я тебя люблю, моя маленькая, – и Маша улыбается в ответ, и Никита вспоминает эту улыбку, пока спускается на первый этаж. А Маша поднимает с пола брошенные Никитой джинсы, идет в ванную, выбирает детские вещи из вороха грязного белья, потом включает машину, моет посуду, звонит няне – и по-прежнему улыбается.
На рассвете пена на прибрежной гальке похожа на языки огня на тибетских танкхах – Аня когда-то видела у Вики. Гоша пробует воду ногой, говорит:
– Бррр холодная!
– Это только сначала так кажется, – отвечает Аня и первая входит в море. Утренняя прохлада касается ступней, коленей, бедер… и когда подбирается к животу, Аня ныряет и плывет по солнечной дорожке, вся охваченная золотым сиянием, вдох за вдохом, всплеск за всплеском, а потом переворачивается на спину и, покачиваясь на волнах, замирает, сливаясь с морем и утренним солнцем. А потом слышит фырканье, бухтенье, плюханье, словно плывут два колесных парохода, – и когда Аня открывает глаза, к ней в белой пене и сполохах брызг плывут наперегонки ее мужчины – и, Боже мой, как они все-таки неумело плывут!
Аня смеется: За мной, мальчики! – и снова вперед, вздох за вздохом, всплеск за всплеском, не забывая оглядываться – как там Гоша с Андреем, не отстали? – и некому посмотреть с пустынного берега, как три черные точки медленно и торжественно плывут в золотом сиянии к далекому горизонту.
Сначала сидели с Димоном, он приволок какой-то новый гонконгский фильм, и было неловко объяснять, что новое гонконгское кино в подметки не годится классическому гонконгскому кино восьмидесятых. Мореухов рассказывал, что задумал новую графическую серию, называется «Разговоры с Богом».
– Знаешь, – говорил он, – по молодости, когда я еще много пил, я любил с Богом поговорить. Стоишь там, не знаю, в сугробе, блюешь и разговариваешь с Богом. Давно этого уже не было, я заскучал даже, если честно. И вот недавно я об этом вспомнил и вдруг сообразил: я же совершенно не могу вспомнить, о чем мы говорили. Что я Ему говорил, что Он мне – ничего не помню. Знаешь, наверное, я каждый раз был слишком потрясен, что с Ним разговариваю, и вообще не слушал, что мне хотели сказать. И тогда я придумал этот цикл: рисунки мест, где все это было. Подъезд. Опушка леса. Какие-то пустыри, которых сейчас уже нет. Моя комната, в конце концов. Можно сказать, такая серия тропаревских пейзажей – если считать рисунок моей комнаты пейзажем.
Димон кричал: Гениально! – и обещал сделать выставку, и чтобы вот этот текст обязательно висел у входа, потому что это такой сильный концептуальный жест – город как место встречи художника и Бога, а Мореухов отшучивался, подливал Димону чая и спрашивал: Сам-то ты с Богом хоть раз говорил? Или только с главным редактором?
Потом Мореухов пошел проводить Димона до метро, обсуждали новый диск Летова, Мореухов порывался прямо сейчас спеть подобно речной рыбешке, плывущей просто так в океан, Димон шутливо пугался, сумерки сгущались над Тропаревым. Они расстались у метро «Юго-Западная», похлопали друг друга по плечу на прощание, договорились созвониться на той неделе – и вот Мореухов возвращается домой, летний воздух наполняет грудь, бормочет себе под нос песню про печальных жителей земли и вместо того, чтобы вернуться домой, сворачивает к лесной опушке, проходит мимо одноименного магазинчика, спускается в лес, совсем пустой и притихший, какой-то не по-летнему темный.
Мореухов напевает, говорит себе: сделаю кружок – и пойду домой, порисую на сон грядущий, ведь хочется праздника, приключения, тем более – Тропарево, ночь, лето. Мореухов идет по лесу и думает, что не помнит, как бывал здесь во время своих запоев, а вот как гулял мальчиком – помнит отлично, да, точно, где-то здесь должна быть беседка, они еще целовались там с Соней Шпильман, надо, кстати, разыскать ее мейл и написать, интересно, как она там? В самом деле, беседка на месте, хотя за эти годы ее сначала развалили, а потом отстроили, и Мореухов подходит к беседке, там сидит стайка подростков, ну вот и хорошо, молодое поколение пришло нам на смену, мы бы много им могли порассказать, если бы они спросили, но Мореухова никто ни о чем не спрашивает, наоборот, смотрят неприветливо, мол, чего надо, и он подходит ближе, хочет сказать что-то вроде: Все нормально, пацаны, я не к вам, – и вдруг выбегает девичья фигурка, бросается Мореухову навстречу, и даже не кричит, а попискивает: помогите, помогите! – но тут ее втаскивают обратно, звук обрывается.