В круге первом - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какие б ни были власти – с властями жил Спиридон всегда в раскосе.
Что любил Спиридон – это была земля.
Что было у Спиридона – это была семья.
Понятия «родина», «религия» и «социализм», неупотребительные в будничном повседневном разговоре, были словно совершенно неизвестны Спиридону – уши его будто залегли для этих слов, и язык не изворачивался их употребить.
Его родиной была – семья.
Его религией была – семья.
И социализмом тоже была семья.
А всех сеятелей разумного-доброго-вечного, писателей и ораторов, называвших Спиридона богоносцем (да он о том не знал), священников, социал-демократов, вольных агитаторов и штатных пропагандистов, белых помещиков и красных председателей, кому на протяжении жизни было дело до Спиридона, он, по вынужденности беззвучно, в сердцах посылал:
– А не пошли бы вы на́…?!
68. Критерий Спиридона
Над их головами ступени деревянной лестницы гудели и поскрипывали от переступов и шарканья ног. Иногда просыпался сверху истолчённый прах и крохи мусора, но ни Спиридон, ни Нержин почти их не замечали.
Они сидели на неметёном полу в своих нечистых, давно заношенных, с задубившимися задами парашютных синих комбинезонах, охватив колени руками. Сидеть так, не подмостясь чурками, было не очень удобно, их малость запрокидывало, – оттого плечами и спинами они упирались в косо идущие доски, снизу пришитые к лестнице. Глаза же их смотрели прямо вперёд, но тоже упирались – в облупленную боковую стену уборной.
Нержин, как всегда, когда нужно было что-то осознать, обнять мыслью, часто курил – и издавленные окурки складывал рядком у полусгнившего плинтуса, от которого вверх до лестницы шёл треугольник белёной, но грязной стены. Спиридон же, хотя и получал, как все, папиросы «Беломорканал», ещё раз своей обложкой напоминавшие ему о гиблой работе в гиблом краю, где едва не сложил он костей, – твёрдо не курил, подчиняясь запрету германских врачей, вернувших ему три десятых зрения одним глазом, вернувших свет.
К немецким врачам Спиридон сберёг благодарность и почтение. Они ему, уже безнадёжно слепому, вгоняли большую иглу в хребет, долго держали под повязками с мазью на глазах, потом сняли повязки в полутёмной комнате и велели – «смотри!». И мир забрезжил! При свете тусклого ночника, казавшегося Спиридону ярким солнцем, он одним глазом различил тёмный очерк головы своего спасителя и, припав, поцеловал его руку.
Нержин вообразил себе всегда сосредоточенное, а в этот миг смягчённое лицо глазного доктора с Рейна. Врач смотрел на освобождённого от повязок рыжего дикаря из восточных степей, чей тёплый голос, чья благодарность взахлёб говорили, что дикарь этот, возможно, был предназначен к лучшей жизни и не по своей вине стал таким.
А поступок был с точки зрения немцев хуже, чем дикарский.
Уже после конца войны Спиридон со всей семьёй жил в американском лагере перемещённых лиц. И повстречался с ним односельчанин, сват, ещё иначе «сват-сучка» за какие-то дела при сколачивании колхоза. С этим сватом-сучкой они вместе ехали до Слуцка, а в Германии их раскидали. И вот теперь надо было благополучную встречу обмыть, и другого ничего не было – принёс сват бутылку спирту. Спирт был непробованный, и надпись немецкая не прочтена – зато безплатно им достался. Что ж, и осмотрительный, недоверчивый, избегнувший тысячи опасностей Спиридон тоже ведь был не защищён от русского авося – ладно, откупоривай, сват! Чкнул Спиридон полный стакан, а остальное в одномашку допил сват-сучка. Спасибо, хоть сыновей при том не было, а то б и им по стопочке досталось. Проснувшись после полудня, Спиридон испугался ранней темноты в комнате, высунулся в окно, но света было мало и там, и он долго не мог понять, как это у американского штаба через улицу и у часового верхней половины не было, а нижняя была. Он ещё хотел скрыть беду от Марфы, но к вечеру пелена полной слепоты застлала и нижнюю часть его глаз.
А сват-сучка умер.
После первой операции глазные врачи сказали: год прожить в покое, потом сделают ещё одну, левый будет видеть совсем, а правый – наполовину. Они это точно обещали, и надо было бы дождаться, но…
– Наши-то врали, стервы, – в обои ухи не уберёшь. И колхозов больше нет, и всё вам прощается, братья и сёстры вас ждут, колокола звонят – хоть американские ботинки скидать, босиком сюдою бечь.
Нет! Это не помещалось в голове.
– Данилыч! – выразительно отговаривал Нержин, будто не поздно было ещё и передумать. – Да ведь не сам ли ты говорил… насчёт лебеды? Кой тебя леший за загривок тянул? Неужели ты мог поверить?
Всё окруженье глаз Спиридона, и веки, и виски, и подглазья, были мелко-морщинисты. Он усмехнулся:
– Я-то?.. Я, Глеба, верно знал, что залямчат. Уж я у американцев разлакомился, по воле бы сюда не поехал.
– Так люди на чём ловились? – ехали сюда к семье. А у тебя вся семья под мышками, кто ж тебя в Советский Союз манил?
Вздохнул Спиридон:
– Марфе Устиновне я сразу сказал: девка, озеро в рот сулят, а из поганой лужи локнуть ещё дадут ли?.. Она мне, голову так легонько потрепавши: парень-парень, были б твои глазоньки, а там рассмотрим. Давай вторую операцию ждать. Ну, а у детей всех трёх – нетерпёжка, дух загорелся: тятя! маманя! да домой! да на родину! Да что ж у нас в России глазных врачей нет? Да мы немцев разбили, так кто раненых лечил?! Ещё получше наши врачи! Русскую, мол, школу им кончать надо, старшенький у меня двух классов только и не доучился. Дочка Вера из слёз не выхлюпывается – вы хотите, чтоб я за немца замуж пошла? Мало было ей на Рейне русских, всё кажется девке, что самого главного жениха она здесь упускает… Эх, чешу в голове, детки-детки, врачи-то у нас в России есть, да житьё там убойное, у батьки уже по шее полозом тёрто, куды рвётесь? Нет, видать, обо всё обжечься надо – самому.
Так, не Спиридона первого, погубили его дети.
Короткие жёсткие усы его, рыжие с проседью, подрагивали при воспоминании:
– Листовкам ихним я на грош не верил, и что от тюрьмы-терпихи мне не уйтить – знал. Но так думал, что всё вину на меня опрокинут, дети – при чём? Меня посадят – дети нехай живут. Но заразы эти по-своему рассудили – и мою голову взяли, и ихние.
На пограничной станции мужчин и женщин сразу разделяли и дальше гнали в отдельных эшелонах. Семья Егоровых всю войну продержалась вместе, а теперь развалилась. Никто не спрашивал, брянский ты или саратовский. Жену с дочерью безо всякого суда сослали в Пермскую область, где дочь теперь работала в лесхозе на бензопиле. Спиридона же с сыновьями спроворили за колючку, судили спехом и за измену родине влепили и сыновьям, как батьке, по десятке. С младшим сыном Спиридон попал в Соликамский лагерь и хоть там ещё попестовал его два года. А другого сына зашвырнули на Колыму.
Таков был дом. Таковы были жених дочери и школа сыновей.
От волнений следствия, потом от лагерного недоедания (он ещё сыну отдавал ежедён своих полпайки) не только не просветлялись очи Спиридона, но и меркло последнее левое. Средь той огрызаловки волчьей на глухой лесной подкомандировке просить врачей вернуть зрение было почти то, что молиться о вознесении живым на небо. Не только лечить глаза Спиридона, но и судить, можно ли в Москве их вылечить, – не лагерной было серой больничке.
Сжав ладонями голову, размышлял Нержин над загадкой своего приятеля. Не сверху вниз и не снизу вверх смотрел он на этого мужика, пристигнутого событиями, – а касаясь плечом плеча и глазами вровень. Все беседы их уже давно, и чем дальше, тем острей, толкали Нержина к одному вопросу. Вся ткань жизни Спиридона вела к этому вопросу. И кажется, сегодня наступила пора этот вопрос задать.
Сложная жизнь Спиридона, его непрестанные переходы от одной борющейся стороны к другой – не было ли это больше, чем простое самосохранение? Не сходилось ли это как-то с толстовской истиной, что в мире нет правых и нет виноватых?.. Что узлов мировой истории не распутать самоуверенным мечом? Не являла ли себя в этих почти инстинктивных поступках рыжего мужика – мировая система философского скептицизма?..
Социальный эксперимент, предпринятый Нержиным, обещал дать сегодня здесь под лестницей неожиданный и блестящий результат!
– Тошную я, Глеба, – говорил между тем Спиридон и намозоленной, заскорблой ладонью с силой протёр по небритой щеке, как будто хотел ссадить с неё кожу. – Ведь четыре месяца из дому писем не было, а?
– Ты ж сказал – у Змея письмо?
Спиридон посмотрел укоризненно (глаза его были пригашены, но никогда не казались остеклевшими, как у слепых от рождения, и оттого выражение их бывало понятно):
– После четырёх-то месяцев? Что могёт быть в том письме?
– Как получишь завтра – приди, прочту.
– Да уж вбежки́ к тебе.
– Может, на почте какое пропало? Может, кумовья замотали? Не волнуйся, Данилыч, зря.
– Чего – зря, как сердце скомит? За Веру боюся. Двадцать один год девке, без отца, без братьев, и мать не рядом.