Хрустальный шар (сборник) - Станислав Лем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В свете лампы блеснули струйки крови. Стефан нежно массировал живот женщины, теперь мягкий и бессильный. Она вдруг охнула, и в окровавленной ране показался пленочный комок, отблескивающий синим, как странная опухоль.
– Судно.
Послед вышел. Сестры обмывали тело женщины, меняли постель. Гомка спрятал зубочистку в черный чехольчик, взглянул на золотые часы и протянул Стефану на прощание четыре пальца:
– Ну, я пойду. Держитесь.
Зазвонил телефон.
– Господин доктор, вас вызывают…
Из-за двери прихожей высунулась акушерка, демонстрируя Тшинецкому свою самую красивую улыбку.
– Состояние роженицы среднее.
– Не давайте ей спать, – сказал Стефан и направился к дверям.
Он поднялся на лифте. Наверху была палата, выложенная фарфоровой плиткой, светившаяся тысячами блесков разгорающегося дня. У входа две сестры поздоровались с ним. Он невольно улыбнулся, увидев хрупкую веточку сирени в маленьком горшочке на столике. Белые квадраты умывальников словно филигранные балконы выдвигались из стены, выложенной зеленоватым кафелем. Между отдельными кроватями рожениц поднимались высокие перегородки, выложенные салатовыми изразцами.
– Где новенькая? В боксе? – спросил Стефан, затушив сигарету и выбросив ее в мусорное ведро.
В боксе было еще светлее. Весь город, словно шахматная доска из клеточек с зеленью, лежал внизу, у подножия клиники, а выше сияло майское небо, синей полоской сливаясь с горизонтом.
Он придвинул к себе столик с чистой родильной картой, поставил на краю большой стетоскоп и машинально начал писать: «18.V.1947…»
«Май кончается, – подумал он, – а я ни разу не был за городом».
– Ваш отец жив? Нет? А отчего он умер?
– Во время восстания.
У него уже был заготовлен вопрос, болел ли отец туберкулезом, но он его не задал.
– А мать?
– Тоже… во время Варшавского восстания.
– У вас есть братья или сестры?
– Был… брат, но… тоже…
– Хм, во время восстания, – закончил он тихо вместо нее. – Это у вас первая беременность?
– Нет, у меня был выкидыш… в Прушкове.
– Ага.
Больше он ничего не спрашивал. Пошел к кранам и, нажав ногой педаль, позволил шумному дождю пролиться на свои руки.
Приступил к осмотру. Ощупывая живот, который временами дергался у него под рукой, толкаемый изнутри ножкой ребенка, он направил невидящий взгляд на голубые плитки кафеля, в которых отражались высокая кровать и крест окна на фоне светящегося прямоугольника. Опустив глаза, глянул в лицо беременной. Она была молодая и старая одновременно. У нее были очень чистые и доверчивые глаза, внимательно следившие за осторожными движениями его рук, с некоторым даже удивлением направленные на живот, в котором двигалось что-то независимое от ее воли и мыслей. Худые пальцы лежали на белой простыне. Они были не намного темнее полотна. Виски и щеки покрывали маленькие веснушки. Губы были накрашены неумело или несмело.
– Все хорошо, – послушал он пульс ребенка, – прекрасно.
Он еще раз подумал о ее Варшаве. Усаживаясь за столик, спросил, мальчика она хочет или девочку. Хотела мальчика.
– Гм… А чем вы занимаетесь?
– Я швея…
– Когда вы перестали работать?
– Вчера…
Он скривился.
– Как же это вы? Врач наверняка запретил вам шить. Вы на машинке шьете?
Веки у нее задрожали.
– Так ведь… у меня болен муж. Лечение дорого стоит…
– Он застрахован?
– Нет… он лежит со времени восстания… Легкие…
– Да-а?
Он достал из кармана спутанные змейки стетоскопа и начал слушать ее сердце. Закрыл глаза. В темноте звучали два тона, хорошо знакомый дуэт неустанной работы: первый голос – напрягающейся мышцы, и второй – эхо крови, волной бьющей в стенки сосудов. Вдруг стетоскоп наполнился тишиной, и новое сокращение, медленнее, чем другие, глухое, запоздавшее, ударило в задрожавшую грудь. Удары сердца стучали то по одному, то по два, напоминая бегуна, который спотыкается. Слушая, он направил лицо с закрытыми глазами в сторону женщины. Она видела его лоб, темный от загара, впалые виски, тонкие дрожащие веки и ладонь, держащую никелированную воронку стетоскопа. На предплечье из-под белого рукава выглядывала синяя татуировка: пятизначный номер.
Он открыл глаза, заморгал, как ослепший.
– Что-то не так, да, господин доктор?
– Ну что вы, все прекрасно, прекрасно, – повторил он и, зная, что голосом владеет лучше, чем лицом, быстро отвернулся.
– Вы очень хотите иметь ребенка? – спросил он и сразу же понял, что этого не нужно было говорить.
Она приподнялась на руках, пронзительно глядя на него, вдруг резко постарела.
– Ну, это я так спросил, – буркнул он и вышел из бокса.
– Сестра ее смотрела?
– Да… устье открыто на пятачок.
– Попрошу подготовить плазму крови, и чтобы были наготове лекарства. Сестра в курсе? Кофеин есть? Эрготамин? Строфантин?
– Строфантина нет…
– Так позаботьтесь, чтобы был. Ну, я пойду наверх. В случае чего, пусть сестра звонит…
– Господин доктор…
– Что?
– Нужно ее подготовить, что ребенок может…
– Вы сдурели! – крикнул он так резко, что сам устыдился. – Прошу ничего не говорить; все будет хорошо, сердце не такое плохое.
Он выбежал.
В его обязанности входил надзор за студентами, отрабатывающими стаж в клинике. Уже в коридоре четвертого этажа он услышал шум голосов. Когда вошел в палату, увидел взъерошенные головы в облаке табачного дыма. На ближайшей кровати сидел Смутек, бывший воспитанник монахов-доминиканцев, высокий, худой, со светло-розовым лицом, украшенным золотой шевелюрой. Он любил водку, и коллеги подпаивали его, чтобы, захмелев, он выбалтывал своим высоким голоском секреты носителей обета безбрачия. Называли его жрецом акушерства или ксендзом-недоноском.
Другой студент умывался, фыркая, под краном. Третий, Абаковский, ходил большими шагами. Из руки в руку он перебрасывал стакан кофе, просвечивавший на солнце вишневым цветом. При его виде у Стефана окончательно испортилось настроение. Он не переносил этого упитанного шатена с его бессмысленными шуточками. Абаковский держался чрезмерно просто, носил пиджак из домотканого сукна в клеточку, шляпу с узкими полями и массивные серебряные запонки в жестких манжетах. Когда он не шутил (после каждой остроты пронзительно хохотал, словно токующий глухарь, утрачивая зрение и слух), то не говорил, а изрекал истины, независимо от того, шла ли речь о том, как погладить носки, или о судьбах Польши. По любому вопросу он имел уже готовое суждение, столь неизменное, словно он с ним на свет появился. Это был глупец, но не слабовыраженный, а категорический эрудит-кретин. Стефан с ужасом думал, сколько пациентов погубит эта его железобетонная самоуверенность. Наивысшие достижения человеческой мысли и законченное тупоумие покоились в его голове рядом, как музейные экспонаты под стеклом. Когда Стефан вошел, Абаковский как раз заканчивал речь:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});