Кастальский ключ - Елизавета Драбкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Примечательная поправка!
В сохранившихся до наших дней черновиках «Медного всадника» совершенно разборчиво написано: «Уже тебе!» В последнем варианте текста литературное «уже» сменилось на простонародное «ужо».
Существует версия, что эта замена лишь случайная ошибка переписчика и что в пушкинские времена между словами «уже» и «ужо» не существовало различия.
Но почему же тогда Пушкин в «Утопленнике» вкладывает в уста отца слова: «Будет вам ужо мертвец»? Почему там, где он передает народную речь, он неизменно прибегает к тому же «ужо»: «Я вас ужо проучу»?
Нет, тут не случайная ошибка. Тут сознательно взятое слово. Сменив «уже» на «ужо», Пушкин придал угрозе Евгения неизмеримо более выразительную, экспрессивную, насыщенную форму.
На протяжении долгих лет бытовала легенда о беззаботном Пушкине — праздном гуляке, служителе Венеры и Вакха.
Современники (впрочем, как всегда) видят в его жизни только то, что лежит на самой поверхности, и утверждают, что в Петербурге он вел разгульную, рассеянную жизнь. Лишь изредка промелькнет: «Среди всех светских развлечений он порой бывал мрачен; в нем заметно было какое-то грустное беспокойство, какое-то неравенство дум; казалось, он чем-то томился, куда-то порывался. По многим признакам я мог убедиться, что покровительство и опека императора Николая Павловича тяготили его и душили».
Было б мерзким ханжеством приписывать ему скрипучую добродетель. Да, он любил «веселия глас»! Да, он любил женщин, вино, жизнь с ее языческой радостью!
Но в «Моцарте и Сальери» он показал, какая страшная трагедия может таиться под маской беспечного веселья.
В лицейскую годовщину 1827 года (а для Пушкина правилен отсчет не по хронологическим годам, а по лицейским годовщинам) Пушкин обращается к друзьям с полным тоски пожеланием: «Бог помочь вам, друзья мои!» Он желает счастья всем: тем, кто преуспевает на царской службе, и тем, кто наслаждается на разгульных дружеских пирах и сладких таинствах любви, и тем, чей удел — бури, горе и мрачные пропасти земли.
До чего же горько и несправедливо должны были его обидеть, если всего два-три месяца спустя он вынужден был оправдываться в новом послании к друзьям!
«Москва неблагородно поступила с ним, — писал Шевырев. — После неумеренных похвал и лестных приемов охладели к нему, начали даже клеветать на него, взводить на него обвинения в ласкательстве, наушничестве и шпионстве перед государем».
Между тем его послание «Друзьям» звучит весьма двусмысленно. «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю», — начинает Пушкин и утверждает, что он говорит от сердца, что царя он «просто полюбил» за то, что тот «бодро, честно правит нами».
В заключительных строфах Пушкин внезапно меняет весь ход своей мысли: «Я льстец! Нет, братья, льстец лукав»; льстец скажет: «презирай народ», он назовет просвещенье плодом разврата.
И уже в полном противоречии с первыми строфами звучит строфа, завершающая послание:
Беда стране, где раб и льстецОдни приближены к престолу,А небом избранный певецМолчит, потупя очи долу.
Кто же прообраз этого льстеца, который «один приближен к престолу»?
Не Бенкендорф ли?
И кто он — певец, вынужденный молчать, «потупя очи Долу»?
В степи мирской, печальной и безбрежной,Таинственно пробились три ключа:Ключ юности, ключ быстрый и мятежный,Кипит, бежит, сверкая и журча.Кастальский ключ волною вдохновеньяВ степи мирской изгнанников поит.Последний ключ — холодный ключ забвенья,Он слаще всех жар сердца утолит.
Казалось, он готов наполнить свою чашу не водою бьющего у подножия Парнаса Кастальского ключа, о которой легенда рассказывает, что она способна родить поэтическое вдохновение, а водой забвенья. Бывали, бывали наверняка минуты, часы, дни, когда он мечтал уйти от прошлого, все забыть, ничего не помнить. Но в «Арионе», написанном тотчас вслед за стихотворением о трех ключах, он подтверждает свою верность друзьям и свободолюбивым идеям: «Я гимны прежние ною».
В его чаше не вода забвения. В ней сверкает вода Кастальского ключа.
Своим гением Пушкин щедро одарил поэзию, но и поэзия одарила его.
«Поэзия, — писал он, — как ангел-утешитель, меня спасла, и я воскрес душой».
Жизнь Пушкина можно изучать год за годом.
Но можно идти другим путем, делая как бы горизонтальные срезы.
Например, срез 1828 года, одного из самых мрачных в жизни Пушкина.
Его начинает послание «Друзьям». Пушкин надеется встретить взаимопонимание. Но послание это вносит в его жизнь еще больше сумрака и смуты.
Казалось бы, его могли порадовать литературные успехи: вышли в свет четвертая и пятая главы «Онегина», а потом шестая глава. Напечатано второе издание «Руслана и Людмилы» с волшебным прологом «У лукоморья дуб зеленый…». Но все это не принесло ни прочной радости, ни облегчения.
Снова тучи надо мноюСобралися в тишине;Рок завистливой бедоюУгрожает снова мне…
Его произведения этих месяцев отмечены трагической отрешенностью от всего живого. В стихотворении, которое он написал в день своего рождения, он спрашивает, зачем дана ему жизнь — «дар напрасный, дар случайный». В стихотворении «Воспоминание» рассказывает о «змеи сердечной угрызениях», о теснящемся в уме избытке тяжких дум; о воспоминаньях, которые влачатся в тишине, «когда для смертного умолкнет шумный день».
Он безмерно одинок. На что, казалось бы, близок ему Вяземский, но даже тот пишет А. И. Тургеневу в лето 1828 года: «Целое лето кружился он в вихре петербургской жизни, воспевал Закревскую».
Неверность этого утверждения самоочевидна хотя бы потому, что летом 1828 года Пушкина подвергают дознанию и грозят предать суду по двум политическим делам: за стихов творение «Андрей Шенье» и за «Гавриилиаду».
Пушкина вызывают на допросы. Ведут следовательские протоколы: вопрос — ответ, вопрос — ответ.
Главная цель допрашивающих — вырвать у него признание, что он автор «Гавриилиады» и что в стихотворении «Андрей Шенье» с его мятежными строками: «Мы свергнули царей. Убийцу с палачами избрали мы в цари. О ужас! о позор!» — что в «Андрее Шенье» описано движение декабристов, их казнь, воцарение Николая I.
Пушкин тонко парирует обвинения, ничего не признавая, ничего не предавая.
От него требуют, чтобы он сказал, им ли сочинены стихи «Андрей Шенье», когда и с какой целью они сочинены, почему известно сделалось ему намерение злоумышленников (то есть декабристов), в стихах изъявленное, и кому от него стихи переданы. «В случае же отрицательства, не известно ли ему, кем они сочинены».
Пушкин отвечает, что ему неизвестно, о каких стихах идет речь, и просит показать их ему; что он не помнит стихов, «могущих дать повод к заключению, что ему было известно намерение злоумышленников».
Еще не кончилось дело об элегии «Андрей Шенье», как Пушкина начинают вызывать на допросы по делу о «Гавриилиаде». Пушкин держится прежней своей тактики: «Не знаю», «Не писал», «Не помню», «Не получал».
Оба дела тянутся все лето 1828 года. Заканчиваются решением правительствующего сената, который, «соображая дух сего творения с тем временем, в котором оно выпущено в публику, признал сочинение сие соблазнительным к распространению в неблагонамеренных людях того пагубного духа, который правительство обнаружило во всем его пространстве».
С Пушкина взята подписка, чтоб впредь «никогда своих творений без разрешения и пропуска не осмеливался выпускать». За ним установлен секретный надзор полиции.
Отныне III отделение следило за каждым его шагом. Секретные агенты подавали донос за доносом. Приведем один из них, сохранив его стиль и орфографию:
«Пушкин! известный уже сочинитель! который, не взирая на благосклонность Государя! много уже выпустил своих сочинений! как стихами, так и прозой!!! Колких для правительствующих даже, и к Государю! Имеет знакомство с Жулковским! у которого бывает почти ежедневно!!! К примеру вышесказанного, есть одно сочинение под названием Таня, которая будто уже напечатана в Северной пчеле!! Средство же имеет к выпуску чрез благосклонность Жулковского!!»
И так без конца: прибыл туда-то, остановился там-то, встречался с таким-то, выбыл тогда-то. Перевирают Жуковского в «Жулковского», «Евгения Онегина» — в «Таню».
Пушкин чувствует преследующее его «зоркое говенье».
И не случайно на полях рукописей 1828 года вновь появляются силуэты виселиц и пяти повешенных.
В степи мирской, печальной и безбрежной…
И тут среди глубокой осенней тишины сперва робко, потом все громче и громче слышится журчание Кастальского ключа.