Без бирки - Георгий Демидов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Значит, и вчера, когда Вы кричали бойцам "Стреляйте!", Вы тоже делали такую попытку? - спросил внимательно слушавший опер.
Нет, это была просто бездумная нервная вспышка. Умереть так, это значит быть обреченным на бирку. Рассудок, однако, все чаще делает срывы...
- А вообще Вы полагаете, что он у Вас в порядке? - чуть заметно усмехнувшись, спросил уполномоченный.
- Такой вывод сделан магаданской психиатрической экспертизой, усмехнулся и заключенный. Ее заключение вот в этой папке...
Опер встал из-за стола и, опираясь на свою палку, прошелся по комнате. Ему не раз приходилось слышать, что дурак и сумасшедший это далеко не одно и тоже. Но в заключении с теми, кто соответствующими органами признан психически нормальным, надлежит и обращаться как с психически нормальными. Лейтенант остановился перед понуро сидевшим арестантом: - Вот что, заключенный Кушнарев! Здесь есть только одна возможность избежать бирки, которой Вы так боитесь - это честно отбыть свой срок! Всякие глупости надо прекратить! Отсидели десять лет, отсидите и остальные восемь... Вашу вчерашнюю выходку я оставляю без последствий, но это в последний раз. Можете идти!
В тот же день Кушнарева к его удивлению назначили не в одну из производственных бригад, а дневальным в барак. Потом он узнал, что неожиданный "блат" устроил ему опер.
Толстый слой глины, которым был обмазан этот барак еще не просох, когда в него поселили берлаговцев, главным образом работяг приискового полигона. Поэтому здесь было почти всегда не только холодно, но и сыро. Дров для железной печки, особенно при таком нерасторопном дневальном, каким был Кушнарев, едва хватало чтобы протопить ее перед самым возвращением бригад с полигона. Когда же изредка ее протапливали более основательно, глина издавала тяжелый, удушливый запах.
По вечерам здесь шли унылые разговоры о тяжелых условиях жизни и работы в этом чертовом Берлаге. То ли дело обычные ИТЛ с их дополнительным питанием за свой счет, зачетами рабочих дней, свободой передвижения на работе! С тех пор как в сочетании с гарантпайком все это было введено, люди рвутся на работу, чтобы сократить себе срок, заработать лишнюю копейку на своем лицевом счету, лишнюю миску супа. Здесь же никому не начисляется ни одной копейки. За найденный при шмоне рубль сажают на целый месяц в Бур, да еще отдают под настоящее следствие: где взял? Существуют, правда, повышенные категории питания, но заработать такое питание практически невозможно. Превращенные своими политруками в злых полуидиотов подсвинки-конвоиры не только изматывают своих подконвойных еще по дороге на прииск, но и отчаянно мешают работать. Если ты, скажем, выбил бурку для шурфа на нужную глубину, стой и замерзай! На новое место бригаду не поведут пока этой работы не закончат самые неумелые и слабосильные. Если у тебя затупился или сломался инструмент, считай, что день пропал без пользы. Замену такого инструмента производят, обычно, вольные десятники, но тут этих десятников и даже начальника прииска к заключенным и на пушечный выстрел не подпускают. В результате всего этого план прииска по вскрыше торфов отчаянно горит. Горит и финплан лагеря. Начальство экономит на гарантпайке, выдавая его недопеченным хлебом и баландой из плохо ободранного овса с длинными "усами". Нет даже тухлой селедки.
В бараке КВЧ под плакатом о воспитании правдой была приколота газета "Советская Колыма". Тот ее номер, в котором на прииск "Фартовый", как невыполняющий плана, была помещена большая карикатура. Она изображала его нерадивых работяг, загорающих на приисковом полигоне под ласковым солнцем. Пузатые дядьки возлежали в одних трусах на кучах песка рядом с составленными в козлы, кирками, лопатами и ломами. "Фартово лодырям на Фартовом!" гласила хлесткая надпись под карикатурой. В бараках смеялись. Вот бы автора этой карикатуры отвести на здешний полигон в одних трусах! Если в обычных лагерях работяг не выводили на работу уже при пятидесяти двух градусах, то для Берлага это нововведение писано не было.
Сразу же после поверки, которая происходила в бараке, всякие разговоры прекращались. Измерзшиеся за день и усталые работяги залезали на свои нары и засыпали. Дневальный, однако, не имел права спать до отбоя, точнее, до вечернего обхода лагеря дежурным комендантом. Он должен был встретить его рапортом по форме, что все население барака находится на месте и что посторонних в нем нет. После этого барак до утра запирался на замок.
В этот вечер в конце октября в нем было особенно холодно, так как морозы на дворе достигали здесь уже почти сорока градусов, а Кушнареву досталась на топливо только одна тонкая и сырая жердь. Обругав неспособного дневального: "Как ты на воле жил, такой чугрей?", работяги завалились спать, а он, привалившись к почти холодной печке, думал свою обычную, горькую думу о том, какой же он жалкий, слабовольный и никчемный человек. Он не сумел воспользоваться ни одной из бесчисленных возможностей, которые на протяжении многих лет предоставляли ему лагеря обычного режима для рассчета с ненужной и тяготившей его жизнью. Всегда робел, когда дело доходило до последнего, решающего усилия и откладывал на "потом".. И вот дооткладывался. Никто, конечно, не мешает сделать это усилие и здесь. Но избавиться от последующего лежания в земле с инвентарной биркой на левой ноге и фанерной эпитафией из своих собственных установочных данных здесь нельзя. В спецлаге стерегут так тщательно не людей - им и без охраны уйти отсюда почти некуда - а некие предметы с инвентарными номерами. И дело не в том, жив или мертв заключенный, а в том, чтобы он сохранился как этот предмет. И из такого отношения к заключенным здесь не делается никакого секрета. Кушнареву почти прямо говорили об этом и местный опер и здешний начальник УРЧ, от бирки-де не уйдешь... Опер, правда, советовал терпеть и "тянуть" оставшиеся восемь лет. Но теперь это уже невозможно. Предыдущие десять лет заключения не прошли бесплодно, а режим в спецлагере таков, что рано или поздно, а "загнешься на тачке" не выдержав изнурительной работы, холода и хронического недоедания. На дневальство особенно надеяться не приходится, непременно и скоро отсюда выгонят за нерасторопность. А это значит, что через год, от силы два, придется лежать в здешней мертвецкой с фиолетовым номером на пятке, ожидая очередь к "роялю" и бирке. От сознания этого охватывает чувство безысходности, которое бывает, наверно, у приговоренных не только к смерти, но и к посмертному глумлению над их телом. И всегда, когда это чувство особенно сильно, Кушнареву кажется, что оно знакомо ему уже давно, едва ли не с детства. Ощущение того, что происходящее сейчас когда-то уже было, знакомо всем. Чаще всего оно оказывается ложным, но здесь было что-то другое. Кушнарев напрягал память, пытаясь вспомнить что же именно, но не мог. Кроме разве того, что тягостное чувство связано у него с чем-то случившимся давно, давно, как будто даже в какой-то другой жизни.
Тяжелые мысли роились в тяжелой голове дневального все больше путаясь, а сама она клонилась все ниже. И вот исчез уже из глаз кусок грязного пола за печкой и край нижних нар со свисающим с него рукавом бушлата. Их место заняла поляна среди тропического леса с высокой дикарской хижиной посередине. В углу хижины, на охапке пальмовых листьев лежит человек, обессиленный лихорадкой. Недалеко от его ложа сидит перед дымным костром на корточках другой человек, темный и обезьяноподобный. Это Игрну, шаман племени охотников за черепами и главный препаратор трофейных голов. Вот и сейчас он любовно поворачивает очередной трофей так и этак, тщательно прокаливая его в дыму костра. Игрну - артист своего дела. Сквозь дым хижины шамана видно как с ее потолка свисает множество его изделий.
- Скоро и ты умрешь, - говорит шаман безнадежно больному белому, - А я высушу твою голову и повешу ее вон там, на самом видном месте... Отталкивающая физиономия дикаря становится еще уродливее от выражения на ней радостного удовлетворения, а умирающего охватывает чувство безнадежности и тоскливой, бессильной злобы.
Сознание задремавшего человека как бы раздваивается. Тоска европейца, погибающего в тропических джунглях, - его тоска. Но Кушнарев знает, что видит только сон, навеянный какими-то воспоминаниями и напряженно старается вспомнить, какими именно? Ах, да! Это же рассказ Джека Лондона "Красный звон", читанный в детстве и произведший тогда на Мишу Кушнарева сильнейшее и жуткое впечатление. Не тогда ли и зародилось в нем это неодолимое отвращение к посмертному надругательству над человеком, вспыхнувшее впоследствии в такой острой, болезненной форме? Читая рассказ, Миша остро сопереживал страданиям его героя и ненавидел Игрну, и чего только белый человек церемонится с этой отвратительной обезьяной? Да бабахнул бы шаману в башку из лежащего рядом ружья, которое дикари называют "громобойным младенцем"! Но автор, оказывается, имел в виду и этот вариант развития событий. Вот больной с усилием поднимает свое тяжелое ружье и целится в голову Игрну. Но тот только ухмыляется: - Ну что ж, если ты меня убьешь, то твою голову засушит кто-нибудь еще из племени, но все равно она будет висеть вон там... Ружье бессильно падает, а рядом с ним падает на руки и голова пленника. Теперь Кушнарев спит уже по-настоящему и видит настоящий сон. Игрну вдруг оказывается одетым в офицерский китель с орденской колодкой на груди. Он показывает рукой в потолок хижины, где между высушенных голов свисает на шпагате фанерная бирка с номером и установочными данными Кушнарева, и голосом опера глухо произносит: - Не уйдешь от нее, не уйдешь! - Потом шаман снова превращается в кривляющуюся обезьяну, подскакивающую к нему с визгом: - Не уйдешь! - Обезьяна множится в целое стадо себе подобных и все они приплясывая, кружатся вокруг бессильно лежащего человека и верещат: - Не уйдешь от бирки, никуда не уйдешь! - И вдруг в этом человеке вспыхивает такая ярость, что к нему возвращаются утраченные силы. - Уйду! - вскрикивает он и бьет кулаком по полу хижины. Пол оказывается неожиданно твердым и гудким как барабан, в который ежедневно колотят дикари. Видение исчезает. Снова виден кусок барачного пола за печкой, но теперь на нем стоят две пары добротных валенок. В валенки заправлены стеганые штаны, чуть выше закрытые полами овчинных полушубков. Обход! Испуганно протирая глаза дневальный вскакивает. За спанье до отбоя его могут сейчас отвести в кондей. Однако люди в полушубках настроены весьма благодушно. Они считают дневального третьего барака немного трахнутым, обиженным богом. - Этак ты печку расколотишь, дневальный! - говорит дежурный по лагерю, - Куда это ты уходить собрался? - Известно куда, в побег, - смеется надзиратель, ответственный за барак N3. Он же у нас на этом чокнутый... - и крутит пальцем перед звездочкой на своей шапке. - Ну нет, брат, - говорит комендант, - отсюда никуда не уйдешь, разве что на небо вознесешься, Иисус Христос... Надзиратели смеются, окидывают взглядом барак и, не требуя рапорта, уходят. Слышно как снаружи гремит железная полоса, которой перекрывается дверь, и два раза поворачивается ключ в тяжелом амбарном замке.