Кукушата или жалобная песнь для успокоения сердца - Анатолий Приставкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Врет, конечно, несет и только пугает, но ему так удобно пугать. Спросу меньше. Но если к нам приглядеться, то видно, что мы и сами-то ведем себя, как психи. Сандра вон в дни зарплаты попрошайничает у ворот швейной фабрики, а накопив сколько-то денежек, бежит на вокзал, чтобы в Москву уехать. Последний раз и Корешка с собой прихватила. Их выловили, когда они в поезд уже успели сесть.
В своем кабинете Чушка спросил у нее:
— Чего тебя несет в Москву? Ты можешь ответить?
Но она ответить не могла. А за нее ответил Корешок:
— Мы собирались в Кремль к товарищу Сталину.
— Зачем? Он что, звал вас в гости?
Сандра слушала и молчала, уставясь в пол. Впрочем, Чушка тоже в пол смотрел, даже свои ворованные золотые очки забыл для грозности нацепить. Этот последний побег вывел его из себя.
— Зачем? — крикнул он. — Зачем?
— Мы хотели спросить…
— Что спросить?
— Ну, спросить… Про родителей…
— О каких родителях ты говоришь? — закричал Чушка. Его лицо побагровело. — У вас нет родителей! Нет! И не было!
В это время по радио песню пели.
На просторах Родины чудесной,Закаляясь в битвах и труде,Мы сложили радостную песнюО великом друге и вожде…
Чушка свирепо посмотрел на репродуктор, который мешал допросу, подбежал и выдернул вилку. А мы все это через окно видели. Не замечая нас, он закричал, обращаясь к милиции, которая привела Сандру:
— Но вы же видите, она чокнутая! Они все у меня чокнутые! Их всех надо от общества изолировать!
Тут он подскочил к Сандре, взял ее за воротник, она даже голову от страха втянула, и мы вслед за ней втянули, думали, что он ее сейчас ударит. А Бесик прошептал: «Eсли стукнет, я ему окно побью!»
Но Чушка не стал бить Сандру, а лишь кулаком перед ееносом помахал.
— Ты вот что… — закричал ей в лицо. — Ты третий раз весь «спец» баламутишь! Теперь замолкни! Еще раз уйдешь, я тебя посажу. В зону! Или нет! Нет! Я тебя к Козлу пошлю на месяц! Вот! Будешь у него отрабатывать!
Говорить Сандре «замолкни» бессмысленно. Она и так навсегда замолкла. А вот угроза Козлом не пустая. Козел, то есть Козлов, начальник станции, сухой такой старикашка с ярко-красными губами и наглым взглядом. Глаза голубые, большие, как плошки, посмотрит, как нахамит. Он-то и снабжает нашего Чушку драгоценным углем, привозит ему домой, а нас посылают разгружать. А взамен Чушка ему девчонок для работы посылает. Однажды Сандру тоже отправил, да она через час сбежала. Появилась вся растерзанная, легла в постель и завыла. Ничего мы от нее не смогли добиться, только поняли, что к Козлу ее нельзя отпускать. При его имени она вздрагивает и становится белее снега. Наверное, им удобно, что Сандра вообще молчит. А если бы мы все замолчали, так еще удобнее было бы. Правда, непонятно тогда, как они бы нас допрашивали, особенно когда комиссия с военными приезжает. Их одна Сандра со своей немотой выводит надолго из себя. А тут, если представить, выстраивается весь «спец», сто человек, и в ответ ни слова. И наказать нельзя: все немые. Немая картина!
Комиссия ходит, удивляется, негодует, в рот заглядывает, а мы, как идиотики, лишь звуки непонятные издаем! И тогда комиссия кричит: «Они же не кон-тро-ли-ру-е-мые! К Козлу их! К Козлу!»
Так я все представлял и уснул.
И вдруг увидел зеленый луг, так ясно, будто наяву, а мы, дети из младшей группы, в пионерлагере, идем, выстроившись по двое, на прогулке. Впереди нас вожатая с венком из желтых одуванчиков.
Но почему же я никогда не вспоминал этого лагеря, в котором я был до войны один раз в жизни? Даже лысый военный, который нас пытал, не мог из меня выжать этого лагеря!
А теперь, когда я и думать не думал, он вдруг явился ко мне сам, да еще в цветном сне. Мы идем, взявшись за руки, а перед нами луговая, в зелени и в цветах, пойма реки, которая сверкает под солнцем. А вожатую, теперь я точно помню, зовут Люба. И мы все любим нашу Любу, как могут любить только дети, и мы кричим ей изо всех сил: «Люба! Люба! Мы хотим землянику собирать!» Потому что мы знаем, что в зеленой траве около тропинки созрела крупная ягода земляника!
А Люба поворачивается к нам лицом, пятится и смешно, как девочка, прыгает, глядя на нас и улыбаясь нам, хлопая в ладоши, кричит: «А кто будет петь песню про кукушку? Ну, споем?»
Мы отвечаем хором: «Споем!»
И мы поем, Господи, как же я мог забыть, что эта песня про кукушку всю жизнь во мне жила, и сейчас перехватывает горло от ее незамысловатых слов.
Там вдали зарекой раздается поройКу-ку, ку-ку, ку-ку, ку-ку…Это птичка поет под ракитовым кустомКу-ку, ку-ку, ку-ку, ку-ку…
Наши голоса льются, как голоса ангелов с небес, чисто-чисто, звонко-звонко, а нам отвечает с другого берега эхо. Сердечки вздрагивают, восторгаясь этим замечательным днем, за которым будет и другой, и третий, и так без конца, а все дни такие солнечные и только счастливые, где мы все друг друга любим и любим нашу Любу, и так до конца лета. А потом до конца других лет и других зим, и еще длинной-предлинной жизни!
Она вся представляется нам, как эта сверкающая под солнцем тропка в блестящей траве, овеянная никем не придуманной, а как бы само собой явившейся к нам песней: «Ку-ку, ку-ку, ку-ку, ку-ку…»
Утром я ринулся на станцию, не сказав ни слова Кукушатам, которые, конечно же, высматривали меня с вечера и хотели все от меня узнать.
Я не ждал от этого утра чуда. Но чего-то я, наверное, ждал. А если врал самому себе про психопатство Маши, так это для утешения, чтобы легче было пережить, если что-то не сойдется. Хотя, повторю, я не знал, чего же я жду. На станцию я шел, впервые не скрываясь, знал, что скажу, если схватят. Я скажу: «Тетка у меня последний раз приедет на поезде, а я ее должен встретить».
На станции я нарочно вертелся там, где побольше ментов. Мне хотелось, чтобы они меня спросили: «А ты откуда? Не из „спеца“ случайно сюда залетел? Или по тебе карцер плачет?»
Но никто ни разу ко мне не подошел. Вот тетка исчезнет, тогда они появятся. Они появляются, когда некому заступиться. Такой глупый у жизни закон.
Я полюбовался на огромную вывеску «Голятвино». Так и поселок называется. Рассказывают, что, когда и поселка небыло, стоял на этом месте кабак у дороги и люди вино пили. Ну и пропивались до голья. И говорили: голят-вино… Или же: гулять-вино… А может, врут, винище-то везде хлещут, и в Москве тоже, наверное, не без пьянки!
Я вспомнил про ресторан, сходил, посмотрел на него. Я и раньше тут, рядышком, иногда сшивался, но теперь-то совсем другое дело. На окнах были бархатные красные занавески, и ничего за ними я не увидел. Ни столиков с белыми скатертями, ни деревцев с кадками, ни самого главного, картины на стене, такой красивой, что дух захватывает.
И еще я подумал, что наш Чушка, и Уж, и Наполеончик, и Козел тоже сюда не допускаются. А я был! Захочу, попрошу тетку, так еще зайду. Вот если бы их всех собрать, Чушку, Ужа, Наполеончика, Козла, — выстроить, к примеру, на платформе и так небрежной походкой мимо пройти, да прямиком в ресторан. А они, придурки поселковые, смотрят и от зависти лопаются прямо, и у них слюни изо рта текут. Может, они даже туда проситься будут, а тут на них Филиппок как топнет ногой, как рявкнет баском:
— Пойдите, сучьи выродки! Не видите, что ли! Это не про вас! Это для особых, которые… Которые с теткой идут! А у вас и тетки-то нет! Так ша! Замолкните! И в зону!
За своими мечтами не заметил, как поезд выскочил, зашипел и остановился. Я посмотрел на вагоны, и мне показалось, что Маша не приехала. И вот странно, я испугался, что ее не будет, а я как дурак ждал. И вдруг, когда совсем уж расстроился, обнаружил ее неподалеку. Она бежала ко мне так, будто меня потеряла, а теперь нашла и боялась, что я могу насовсем исчезнуть.
Мой испуг прошел, и даже радость прошла. Ну, приехала Маша и приехала.
А она с ходу, не останавливаясь, подхватила меня и куда-то потащила, я даже не успел спросить, куда она меня тащит. Мы пролетели через зал ожидания, выскочили на улицу, снова нырнули в дверцу вокзала с обратной стороны, спустились в прохладный подвал и вдруг оказались на большой кухне, посреди нее стояла толстая баба, а рядом наш Филлипок. И они сразу сказали:
— Сюда, сюда!
Это была небольшая совсем комната, но тоже со столами, а на столах были белые скатерти и даже вазочки с цветами.
— Здесь и поедим! — Маша торопливо бросила на стул сумку и села. И я сел.
Оглядываясь, она добавила, что ресторан наверху еще не работает, а она такая голодная выехала из Москвы в четыре утра, а через полчаса обратный поезд, а это еще четыре часа дороги…
Филиппок расставлял тарелки, а я хоть отводил глаза, но все равно видел, что было на тех белых тарелках: хлеб, маленькие кусочки колбасы, сахар, масло. Маша полезла в сумку и что-то достала, завернутое в бумажку, и положила рядом с собой. Несколько раз она трогала сверток рукой. А я рассматривал цветок в вазочке и вдруг заметил муравья. Его, бедолагу, вместе с цветком утащили с клумбы, и теперь он суетился, карабкался по стеблю и не знал, в какую сторону бежать. А куда он из этого бетонированного подвала может выбраться? Попался парень, теперь в муравейнике о тебе, небось, мамка-папка плачут… Или детдомовские, если своих никого нет…