Кто как смог - Михаил Литов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот и нынче, т. е. этим самым вечером, когда Север прибежал от Даши на набережную, кончилось обращением к нему, некой, можно сказать, просьбой внести ясность в вопрос, разделивший компанию на сторонников всевозможных мнений, разница же с обычным порядком вещей случилась та, что Север не ответил и даже не улыбнулся, а лишь взглянул на спорщиков вдруг словно бы в высшей степени опешившим человеком. Но тут надо рассказать все по порядку. Итак, пока Павлик Тушнолобов, в муках делая душой розыск в загадках российского искусства, обеспечивал себе на столичных пажитях безбедную старость или, во всяком случае, думал, что обеспечивает, а его жена без особой запальчивости, но в сущности стойко подтверждала истину, что женщина есть не что иное, как сосуд греха, в то же время Север Глаголев в своей погоне за святостью задвигался с каким-то даже лихорадочным ускорением. Просто удивительно, как он при этом умудрялся сохранять гладко и бледно спокойное, ничем не тронутое, как бы выхолощенное лицо. Однако не об этом речь, хотя, конечно, привести сравнение упомянутого лица с свинцово отливающей в иные вечерние часы гладью реки все же стоит.
На набережной Север присоединился к компании мужчин, которая нами уже вполне описана. Все они стояли мощным, по солидности обращенных внутрь их круга животов, сгустком человечества и время от времени взрывались дружным хохотом, вспугивающим птиц, а Север присел на лавочке хотя и при них, но все же несколько в стороне и молчал, как-то странно отлившись в какую-то неподвижную закорючку или некую тоненькую, психически неудобную в нормальном обществе тень человеческого. На это последнее обстоятельство тотчас обратили внимание, сопряженное с подозрением, что Север нынче таков, что от него можно ожидать даже необыкновенных штук, но он был в действительности не совсем неподвижен и порой, мало уловимым движением повернув голову на тонкой шее, простирал затуманенный коровьей несообразительностью взгляд вдаль по набережной; сильно успокаивало, что он при этом как будто даже сплевывал. Набережная тянулась ровно и далеко, созданная, казалось, не для людского уверенного обитания, а чтобы ее когда-нибудь наконец надлежащим образом застроили, но, впрочем, ее существенно оживляло зрелище с некоторой картинностью прогуливающихся людей. А наверх шел городской холм, дававший полное впечатление устремленных к небесам крестов и маковок. Небо здесь пило золото земной веры в него. Спора на этот раз не было между собравшимися мужчинами. Говорили пустяково, так что обращаться к Северу было, собственно, не с чем, но исходившая от него необыкновенность, усиленная еще к тому же явной обособленностью, накрепко подготовляла почву для вопросов и даже насильственных попыток проникнуть в загадку его души. Ударили в колокол - в один, и в другой, и в третий. Колокольный звон красиво поплыл над рекой. Гулявшие любили прислушиваться к нему, и было хорошо и правильно, когда они при этом помалкивали, однако порой на них находил стих, и тогда не совсем уместно начиналось бурное сплетение словес.
Вопрос еще в том, о чем же это зазвонили над склонившимся к земле солнцем, час ведь вроде бы уже был для того неурочный; но не нам на этот вопрос отвечать, а из зевак на набережной он ни у кого и не возник. Мужчины, к которым пристроился Север, повернули на звон головы и несколько времени прислушивались с сознанием внимательности к истинной красоте. У них под монументальными мужскими носами копошилось нечто растительно дышащее, какая-то масса упрямо выбившихся за своей порцией свежего вздоха черных волосков, и за расстегнутыми воротами рубах богатырски стояла, с ладно изваянным напряжением мышц, как бы что-то медленно заглатывающая шея, а тщательно начищенная обувь даже и в отстое издавала новенький скрип. Прошла дрожь по их сообществу, начавшись от земли, от прочно державших их гранитных плит набережной. Север, естественно, остался в стороне от этого движения. Он вслушивался в мелодию колокольного звона, но так, как если бы колокола работали для него одного, а для других оставались в бездеятельном покое или вовсе в неизвестности. Вполне возможно, что так оно и было. Крупный, выпивающего в свободное от культуры прогулок у реки время вида мужчина, облаченный в тесно облегающие слоновью пластику его ног сугубо черные брюки и - не иначе как для демонстрации неизмеримости культурных достижений - зеленый, какой-то даже изумрудный пиджак завидной просторности, пробасил с полной отстраненностью от каких-либо сомнений:
- Красиво, ничего не скажешь, а вот истины в этом ровно никакой нет. Я о том, что религиозная истина - это всего лишь одно вранье и сама по себе религия - это сопли.
Сразу в узких мыслях тоже большого, но мелкоголового мужчины возникла идея сказать первому, что он в своем зеленом пиджаке похож на лягушку, и привести в пример себя, одетого образцово, на загляденье. Однако это могло вызвать диспут, а то обстоятельство, что нынче между ними завелся субъект с какой-то пока еще затаенной необычайностью, слышавший звон, которого в действительности, может быть, не было, не располагало к спору. Поэтому носивший на плечах картину взятого из мира моллюсков несколько все же отдаленного сходства с человеческой головой сказал умеренно и беспристрастно:
- Согласен.
Другие тоже выразили согласие, складывая общее мнение и дивную устойчивость единосущия. И даже, правду сказать, кое-кто из этих господ вообразил, что коль сказано уже достаточно и верно, то и говорить уже вообще не о чем и осталось только блаженно улыбаться, покоя руки на животе. Они думали, что жить идеей преображения, перехода к иным, более высоким и плодотворным формам существования не следует не потому, что это в сущности несбыточная мечта, а по той простой причине, что им самим эта идея не давала ничего нового и манящего и в противовес ей они имели полное удовлетворение от достигнутого ими при том наличии средств и возможностей, которое, если уж на то пошло, они всюду носили с собой. С чего бы уходить в монастырь, в пустыню, к диким зверям в лес или после смерти заниматься еще неким восполнением и доделкой земных дел? Подобное приходит в голову лишь тем, кто не справился с собственной сущностью в заготовленных на земле для всякого условиях, не отработал вполне заложенное в него содержание, не выразил до конца идею, рождающуюся вместе с первым писком возникшего на свете белом существа. Вот именно! именно эту идею, которой не было до возникновения и одновременную с возникновением, а не мифическую, не выдуманную горячечными умами, не сказочную идею, существующую будто бы до рождения где-то в закромах вечности. Вот, например, кивнул среди общего согласия еще какой-то человек. Но он не просто поддакнул, не только лишний раз подтвердил правильность сказанного, нет, он именно что утвердился в сознании благородства своего выбора и достигнутого им положения, некой даже изысканности того, что он, вопреки всяким бредням об ограниченности человеческого существования и суетности мирского, краткости времени, красоте вечности и прочем, еще о многом таком, чего и не измыслит нормальный ум, вполне достоверно и цельно занял место в жизни, нашел себя в конторе ли, в торговых рядах или в кабинете большого начальника пожарной безопасности. Пожарник сказал недоуменным вопросом:
- Читал ли кто про Иисуса Христа?
Ответа не последовало. На овощном складе попадались люди, удивлявшиеся безверию, ибо им много дало прозорливости чтение разных книг, более или менее случайно подвернувшихся в самое последнее, для страны необыкновенное и трудное, время, но начальнику тамошней торговли в это некогда было вникать. А оттого он промолчал, из соображений солидности мягко обхватив подбородок пальцами. Некоторые забивают себе голову вопросами, для чего вертеться во временном круговороте жизни и не лучше ли подумать, что будет с ними в вечности, на высшем суде, после которого для иных вечность обернется более чем продолжительными неприятностями; и, в минуту вдохновения подняв палец, они восклицают: вот, у нас идея! Но у нормального человека идей, из-за которых приходится истязать себя постами и молитвами и мыслями, что и этого недостаточно для завоевания будущего вечного благополучия, не возникает. Это ясно всякому, кто непредвзято, не хмуро, а спокойно и благостно взглянет на чистое небо и красоту родного города.
- Как примитивно! - вздохнул еще некий господин. Он таинственно усмехался, и усмешка, выступая из самых недр и образуя несказанно гладкую округлость какой-то мясистой дыры, бросала густую черную прожорливую тень на всю прочую его массу. Полное отличие этого человека от других состояло в том, что он даже при таких словно бы катастрофических обстоятельствах выглядел безупречно.
Все поняли. Насмешливый господин вздыхал и сокрушался не о сомнительной целесообразности красиво стоявших на холме церквей и тем более не о бренности жизни, а потому, что присутствие Севера заставило их внутренности сосредоточиться на защите своей правды. Она, эта правда, не могла не выглядеть убедительно и мощно, но вдруг оказалась поблекшей и скудно понурившейся в слове рассуждения, едва дело потребовало необходимости развязного идеалистического философствования, к чему мало был приспособлен их ум, при всей его твердости. Они проходили равнодушно и с естественной безответностью мимо тех картин жизни, в которых голуби спускали на землю небесную благодать, тщедушные старички кормили из своих рук осмысленно потерявших дикость медведей, женщины переставали греховно ухмыляться и маленькие дети умудрено ведали о своем возвращении в рай, а тут им навязывался субъект, одним уже своим молчанием уверявший, что существуют даже и более необыкновенные вещи, которые он, как бы они ни отворачивались от него, способен внедрить в их вроде бы уже привычное к жизни и обстоявшееся в ней нутро. Вот кто был виновником из виновников их внезапного беспокойства! При малейшей же попытке вернуться к моменту, когда вдруг раздался колокольный звон, и сообразить, имел ли он место в действительности, мы упускаем возможность разобраться в другом моменте или даже хотя бы только уловить его, а именно момент, когда гнев людей на возмутителя их покоя дошел до высшей точки кипения и обратил того в бегство. Тут почва вообще зыбкая. Есть основания полагать, что скандальной погоне предшествовал научный спор, ибо люди все-таки пожелали выпутаться из того примитивного расклада, в который их загнал навязчивый попутчик, потянулись к чему-то большему, чем одно только плоское противопоставление прочного реализма всяким несбыточным и бесплодным мечтаниям. В сумерках прозвучали монологи и диалоги о началах мира, о двуединстве образования от Бога и от дьявола, о крысах, которым тоже нужно найти какой-то смысл и цель существования в целом мироздания, в красоте нашего мира, возникающей из преломления света. Пожарник, может быть, описал красоту огня, которой он не устает любоваться, а торговец смекнул высказаться о червях, ничего не совершающих в товарном виде продаваемых им яблок, а между тем увеличивающих их полезный вес. Все это, видимо, отскакивало, как мячик от стены, от бледного, невыразительного, на беглый взгляд, а вместе с тем в высшей степени выразительного ныне лица Севера. Он молчал. А ведь все эти увязшие в нем собеседники, не получавшие никакого ответа, видели, что он знает и о двуединстве, и о крысах, и о червях, что он уже в своем неподатливом уме сложил все раздиравшие их противоречия в некую монолитную картину и под тонкой оболочкой, еще помогавшей ему сохранять видимость пребывания в их мире, скопилась необъятная бездна темного и страшного единого знания всего существующего и в них, только не с началом и концом, как у них, а безначально и бесконечно, без корней, без всяких оснований, без чего-либо, за что можно было бы ухватиться. Они и не думали хвататься. Он весь не был им нужен, не мог весь ступить в круг их жизни таким образом, чтобы они начали его уважать и считаться с фактом его существования. От его знания, невозможного и бессмысленного для отдельного человека, а следовательно, затаившего в сердцевине какую-то гниль неправды, им нужен был разве что скромный, но обязательно прочный кусочек, взяв который в руки, они получили бы право сказать, что теперь-то уж окончательно убедились в своей изначальной правоте. Однако Север не удовлетворял даже столь малой их претензии и отделывался молчанием, безмолвием. Вполне вероятно, что у них там не обошлось и без спора о наличии умного деланья и вывода, что они могли бы сделать не хуже. Но мы, вместо положительных результатов этого несомненно состоявшегося обсуждения, вдруг видим превращение солидного общества мужчин в толпу разнузданных, обезумелых преследователей. Как же это сталось? Склоняемся к той точке зрения, что упорное молчание субъекта вывело господ из себя. Некий шутливо возникший впоследствии миф гласит: обрисовавший никчемность религиозных начинаний господин, перед тем как пуститься в погоню, зачем-то застегнул свой изумрудный пиджак, но уже в пути расстегнул его с некоторым обрывающим пуговицы неистовством, и тогда наружу хлынули градины и целые ручьи пота, изобличающие старательность, с какой этот мужчина избывал свои недоумения.