Семь долгих лет - Юрий Никулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Винтовки наши лежат под катушками. Чтобы их достать, нужно разгружать всю машину. Конечно, такое могли себе позволить только беспечные солдаты, какими мы и оказались. И мы видим, что немцы с автоматами бегут к нашей машине. Мы мигом спрыгнули с кузова и бегом в рожь.
Что нас спасло? Наверное, немцы тоже что-то не поняли: не могли же они допустить, что среди русских нашлось несколько идиотов, которые заехали к ним в деревню без оружия. Может быть, издали они приняли нас за своих, потому что один немец долго стоял на краю поля и все время кричал в нашу сторону:
— Ганс, Ганс!..
Лежим мы во ржи, а я, стараясь подавить дыхание, невольно рассматривая каких-то ползающих букашек, думаю: «Ах, как глупо я сейчас погибну…»
Но немцы вскоре ушли. Мы выждали некоторое время, вышли из ржаного поля, сели в машину, предварительно достав винтовки, и поехали обратно.
Почему наша машина не привлекла немцев, почему они не оставили засады — понять не могу. Наверное оттого, что у них тогда была паника. Они все время отступали.
Нашли мы свою батарею, и комбат Шубников, увидев нас живыми, обрадовался.
— Я думал, вы все погибли, — сказал он. — Вас послали в деревню по ошибке, перепутали…
Так мне еще раз повезло.
А ведь неподалеку от нас во ржи лежали убитые наши ребята, пехотинцы. Мы потом, когда вернулись вместе с батареей, захоронили их. И только у двоих или троих нашли зашитые в брюки медальоны.
Николай Гусев называл их «мертвой коробочкой». Медальон был из пластмассы и завинчивался, чтобы внутрь не проникла вода. Такую коробочку выдали и мне. В ней лежал свернутый в трубочку кусок пергамента с надписью: «Никулин Ю. В. Год рождения 1921. Место жительства: Москва, Токмаков переулок, д. 15, кв. 1, группа крови 2-я».
Коробочки выдавали каждому. И часто только по ним и определяли личность убитого. Неприятно это чувствовать, что всегда у тебя медальон «мертвая коробочка». Вспомнишь, и сразу как-то тоскливо становится.
«У киргиза было шесть верблюдов»
Личный состав батареи мылся в бане.
26 ноября 1944 года.
Из журнала боевых действийУже ближе к концу войны первый раз в жизни в Прибалтике я увидел море и вспомнил, как в детстве мои соседки, девочки Холмогоровы, каждое лето выезжали с родителями в Крым. Осенью возвращались загорелыми. Привозили с собой мешочки с ракушками и маленькие тросточки, на которых было выжжено «Крым — Ялта». Я им завидовал. Всю жизнь я мечтал увидеть море. И вот оно наконец передо мной. Но не такое, как я его представлял. Волны грязно-бурые, а на них качается кверху брюхом рыба, которую оглушили взрывы бомб и мин.
В боях за освобождение Риги мы понесли большие потери в людях и технике. В Риге пробыли недолго. А затем нас отвели в городок Валмиеру для переформирования и отдыха.
Из Валмиеры я послал родителям два бруска соленого масла, кусок сала, банку засахаренного меду — все это купил у местных жителей. Отправляя посылку, не очень-то верил, что она дойдет до Москвы — столица казалась далеким-далеким городом. Но родители все получили и прислали восторженное письмо.
К этому времени у меня скопилось много писем. Среди них и письма от нее — моей первой любви. Переписка началась сразу после финской войны.
Мама, встретив мою бывшую одноклассницу, дала ей номер моей полевой почты, и девочка мне написала небольшое письмо. Ничего особенного в нем не было — вопросы о моей службе, рассказы о знакомых ребятах. О себе она писала, что поступила учиться в институт иностранных языков. Письмо я несколько раз перечитывал и выучил наизусть. Сразу ответил ей большим посланием. Обдумывал каждую фразу, изощрялся в остроумии, на полях сделал несколько рисунков из моей армейской жизни. Так началась наша переписка, которая продолжалась до последнего дня службы.
После моих долгих просьб она прислала мне свою фотографию. Я прикрепил ее на внутреннюю сторону крышки чемодана, рядом с фотографией динамовцев. Иногда я писал бывшей однокласснице в землянке, поставив ее портрет перед коптилкой. Смотрел на него и писал. Я многозначительно подчеркивал, что скучаю без нее, что ее письма для меня всегда удивительная радость. А примерно за полгода до демобилизации в последней строчке дрожащей рукой выводил: «Целую крепко». Помню, как старшина, увидев фотографию на крышке чемодана, спросил:
— Твоя?
— Моя, — ответил я смущенно.
— Невеста, что ли? Я кивнул головой.
— Ничего, шустренькая, — сказал он, вздохнув, и тут же начал вспоминать родных, которые остались в Ленинграде.
В Валмиере вызвал меня замполит командира дивизиона капитан Коновалов и сказал:
— Никулин, ты у нас самый веселый, много анекдотов знаешь, давай-ка организуй самодеятельность.
Я охотно взялся за это дело. Обойдя все батареи дивизиона, выявил более или менее способных ребят. К первому концерту мы готовились тщательно. Самому мне пришлось выступать в нескольких ролях.
Во-первых, быть организатором концерта.
Во-вторых, вести его как конферансье.
В-третьих, быть занятым в клоунаде.
В-четвертых, петь в хоре.
В-пятых, стать автором вступительного монолога и нескольких реприз между номерами.
Я выходил перед публикой и говорил:
— Как хорошо, что передо мной сидят артиллеристы. Поэтому я хочу, чтобы наш концерт стал своеобразной артподготовкой, чтобы во время концерта не смолкали канонада аплодисментов и взрывы смеха. Чтобы остроты конферансье, как тяжелые орудия, били зрителей по голове, а публика, получив заряд веселья, с веселыми минами на лицах разошлась по домам.
Возникло много сложностей с клоунадой. Я понимал, главное — найти отличного партнера. Мой выбор пал на моего друга сержанта Ефима Лейбовича. Все знали его как человека спокойного, уравновешенного, рассудительного, эрудированного — до войны он работал в газете. Ефим старше меня на два года. Он любил экспромты, шутки. Я решил, что из него выйдет отличный Белый и вместе мы составим довольно забавный дуэт.
В одной из разбитых парикмахерских мы нашли рыжую косу. Из нее сварганили парик. Углем и губной помадой (помаду дали телефонистки) я наложил на лицо небольшой грим. Из папье-маше сделал нос. На тельняшку, которую одолжил у одного из наших бойцов, служившего ранее в морской пехоте, надел вывернутую мехом наружу зимнюю безрукавку, раздобыл шаровары и взял у старшины самого большого размера, 46-го, ботинки, а Ефим — Белый клоун — надел цилиндр, фрак. Под фраком — гимнастерка, брюки галифе и ботинки с обмотками.
В клоунаде, в репризах я использовал материалы, присланные из дома. Отец писал фельетоны о Гитлере, откликался на многие политические события, этот репертуар он всегда посылал мне.
В те дни немало говорилось об открытии ученых по расщеплению атомного ядра. На эту тему мы придумали репризу.
Я появлялся на сцене в своем диком костюме с громадным молотком в руках. Остановившись, поднимал что-то невидимое с пола и, положив на стул это «что-то», бил по нему молотком. Стул разлетался на куски. Вбегал партнер и спрашивал:
— Что ты здесь делаешь? Я отвечал совершенно серьезно:
— Расщепляю атом. Зал раскалывался от смеха (до сих пор не могу понять: почему так смеялись?).
Делали мы и такую репризу. Ефим спрашивал меня:
— Почему наша страна самая богатая и самая сладкая? Я отвечал:
— Не знаю.
— Наша страна самая богатая, — говорил он, — потому, что у нас есть только один поэт Демьян Бедный. А наша страна самая сладкая потому, что в ней только один Максим Горький…
Тогда я спрашивал Ефима:
— А почему наша страна самая умная?
— Не знаю, — отвечал он.
И я с торжеством говорил:
— Наша страна самая умная потому, что в ней есть только один дурак… И это… ты!
Пользовалась успехом и такая острота. Я с невинным видом задавал партнеру «простую задачу».
— У киргиза было шесть верблюдов. Два убежали. Сколько осталось?
— А чего тут думать, — отвечал Ефим, — четыре.
— Нет, пять, — заявлял я.
— Почему пять?
— Один вернулся.
Солдаты, изголодавшись по зрелищам, по юмору, по всему тому, что когда-то украшало мирную жизнь, смеялись от души.
Выступления наши проходили хорошо. Больше всего мне нравилось конферировать и исполнять песенки. Это вообще голубая мечта моего детства — петь в джазе.
По решению командования мы выступали в городском театре. Сначала — для военных, а потом для гражданского населения.
В концерте, который мы давали в театре, принимал участие и начальник связи дивизиона старший лейтенант Михаил Факторович. Подружились мы с ним еще во время наступления в Эстонии. Зашли в какой-то заброшенный особняк. В доме все было перевернуто, а в углу стояло запыленное пианино. Факторович прямо засиял от радости. Он сел за инструмент и начал играть. Для меня это все выглядело неожиданным — довольно сухой человек по натуре, мой начальник, которому за все время службы я сказал слов пять, вдруг начал играть. От его игры все кругом словно засветилось. И его собственное лицо изменилось. Настроение у нас поднялось.