Том 8. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава шестая
Туманный день
Однажды утром, когда Алексей Иваныч после довольно позднего чая выходил с дачи, чтобы спуститься на работы, вот что случилось.
Утро было очень тихое, только густо-туманное, и где-то близко внизу, за балками, паслось, очевидно, стадо, потому что глухо и коротко по-весеннему ревел бык то в одном, то в другом месте, — перебегал, — и от него в тихом тумане расползалось беспокойство весеннее, хотя конец ноября стоял; над туманом вверху (и прежде ведь не казалось, что она так высока) проступила каменная верхушка Чучель-горы, а здесь, в аллее, кипарисы были совсем мокрые — отчего бы им и не встряхнуться густой рыжей шерстью («Экое дерево страшное!» — думал о кипарисах Алексей Иваныч), и с голеньких подрезанных мимоз капало на фуражку звучно, и не только берега внизу, — в десяти шагах ничего нельзя было различить ясно, — и так шло к этому утру то, что видел во сне перед тем, как проснуться, Алексей Иваныч: будто Валентина пришла с Митей и сама стала в отдалении, а Митя приблизился к нему с письмом; письмо же было в синем конверте, но конверт распечатан уже, надорван. Он спросил Митю: «Что это за письмо? Мне?» — но Митя повернулся и отошел к ней, и почему-то этого письма, сколько ни бился, никак не мог вынуть из конверта Алексей Иваныч, а когда потянул сильно, то разорвал пополам и потом никак не мог сложить кусков, чтобы можно было прочесть.
И теперь, идя своей озабоченной мелкой походкой, он привычно думал о своем: о себе, о Вале, Мите и о письме этом: «Почему же нельзя было прочитать письма? Зачем это? И что она могла написать?.. Или это она передала чужое письмо к ней? Может быть, Ильи?.. Скорее всего, — Ильи… Разумеется, только Ильи!.. Поэтому-то и нельзя было его прочитать, что Ильи».
Так все было неясно в этом сне, как в этом утре… Поревывал глухо бык, капало с сучьев мимоз, усиленно пахло сладко гниющим листом, и вот в тумане неровный стук шагов по дороге — частых и слабых — женских, — и сначала темное узкое колеблющееся пятно, а потом ближе, яснее, — и неожиданно возникла из тумана Наталья Львовна.
Совсем неожиданно это вышло, так что Алексей Иваныч даже растерялся немного и не сразу снял фуражку, но Наталья Львовна и сама не поздоровалась в ответ: она остановилась, глянула на него новыми какими-то застенчивыми большими глазами и сказала тихо:
— Меня укусила собака.
— Что-что? Вас?
— Меня укусила собака… — так же тихо, ничуть не повысила голоса, и лицо детское, — кожа нежная, бледная.
— Ничего не понимаю, простите!.. Где укусила?
— Здесь… правую руку.
— Шутите? Не-ет!
— Меня… укусила… собака… — при каждом слове прикачивала головой, а голос был тот же тихий.
Алексей Иваныч глядел в темные с карими ободочками глаза своими добела синими (и отчетливо это ощущал: добела синими) и повторял, неуверенно улыбаясь:
— Шутите?.. Ничего не понимаю!
Наталья Львовна посмотрела на него спокойно, грустно как-то и чисто и показала пальцем левой руки на локоть правой:
— Вот… здесь.
Две дырки на рукаве плюшевой кофточки увидел, нагнувшись, Алексей Иваныч; из одной торчала вата, как пыж.
— Это — собака?.. Каким образом собака?.. Почему же нет крови? — зачастил было вопросами Алексей Иваныч; но присмотрелся к ней и опять спросил недоверчиво: — Вы шутите? Вы это на держи-дерево или на колючую проволоку наткнулись — туман.
— Не шучу… Да не шучу же!
— Значит, порвала кофточку собака… Большая?
— Вам говорят, — прокусила руку!
— Но ведь вы… почему же вы не плачете, когда так?
— А это нужно?.. Вам кажется, что это нужно? А-а-а!.. — И, закрыв глаза, повела своей высокой шеей Наталья Львовна, изогнула страдальчески рот, — заплакала.
— Нет, что вы… Простите! Прижечь надо… перевязать… Зайдемте, — у меня перевяжут… Хозяйка, Христя, — все-таки женщины… Пожалуйста.
Плачущую беспомощно, по-детски, он взял ее под руку слева, и она пошла путаной походкой.
Удивленная капитанша встретила их в дверях, не зная, что думать, и тут же появилась Христя, и из-за нее показался медленно в новой малиновой феске Сеид-Мемет, и зазвенел тоненько комнатный щенчишка Малютка.
Даже когда снимали теплую кофточку с Натальи Львовны и капитанша, соболезнуя живо всем своим крупным мучнисто-белым, высосанным лицом, упрашивала Христю: «Только осторожней тяни ты!.. Ради бога, не изо всех сил!» — Алексей Иваныч все как-то ничего не представлял, не понимал и даже не верил. Но когда закатили рукав и на неожиданно полной руке около локтя обозначились действительно две кровавые ранки от клыков, — одна меньше, а другая зияющая и на вид глубокая, едва ли не до кости, — такими страшными вдруг они показались, точно и не собака даже, а смертельно ядовитая змея, — так что сердце заныло.
— И еще она может быть бешеная!.. Что это за собака такая? Чья же это собака такая?
Беспомощно протянутая рука взволновала вдруг страшно Алексея Иваныча, а капитанша искренне ужаснулась:
— Бешеная!.. Ужас какой!
— Нет, совсем никакая она не бешеная, — совсем обыкновенная!
Детски досадливое лицо стало у Натальи Львовны, а слезы катились и катились все одна за другой: от них худенькие щеки стали совсем прозрачные.
На ней была меховая шапочка, котиковая, простая и тоже какая-то детская, беспомощная, а из-под нее выбились негустые темные волосы, собранные узлом, а над желобком шеи сзади они курчавились нежно, шея же оказалась сзади сутуловатая: выдался мослачок позвоночника, — как бывает у подростков.
— Это, барышня, должно быть, чабанская собака вас, — сказала, сделав губки сердечком, Христя: — они злые-злые, противные!
— Или с дачи Терехова, ниже нас, в Сухой Балке, — подхватила капитанша. — Не черная?
— Черная.
— Ну, так и есть! Терехова!.. Уж они теперь штраф за-пла-атят! Двадцать пять рублей!.. Вы заявите в полицию, непременно заявите!
— Пойду, сейчас ее убью! — быстро решил Алексей Иваныч и заметался, ища револьвер.
— Ну вот, не смейте! Что вы! — вскинула на него глаза, сразу сухие, Наталья Львовна. — Не вас ведь укусила? Не вас?
— Нет, знаете ль — этого так оставить нельзя, — ну нельзя же!
— А вы оставьте!
Даже Сеид-Мемет, весь кадившийся густым запахом табаку, чесноку и кофейной гущи, кашлял горлом, кивал феской, пожимал плечами и сожалеюще добавлял:
— Эм… хы… ммы… тсе-тсе… Кусал?!.
— Пошел-пошел, думаешь, всем приятно? — вытолкала его капитанша, а сама из шкафа достала длинный бинт, оставшийся от мужниных времен, марли, ваты.
Ранки промыли, завязали, капитанша обнаружила при этом усердие, понимание и ловкость, а так как самовар Алексея Иваныча не был еще убран, то обратилась к Наталье Львовне:
— Душечка, вы ослабели очень, — бледная какая!.. Выпейте чаю стакан!.. — И укорила Алексея Иваныча: — Что же вы так нелюбезны, не угощаете сами?
Алексей Иваныч, конечно, виновато засуетился.
Круглую Христю услала капитанша на кухню, да и сама пробыла недолго, — жеманно откланялась, поводя головой, крашенной в три цвета: оранжевый, красный и бурый, — и ушла; впрочем, дверь, уходя, притворила неплотно, так что и сама успела раза два мимоходом заглянуть в щель, и Христя тоже.
Христя вообще была встревожена: Алексей Иваныч с нею болтал и шутил иногда, как болтал и шутил он привычно со всеми, но ей в этом чудился какой-то свой смысл: она и ждала все чего-то своего, настоящего, особенно когда случалось поздно отворять ему двери, и вот теперь эта барышня со Шмидтовой дачи… зачем?
«Есть странные минуты, — думал между тем Алексей Иваныч. — Они даже и не в туманные дни бывают, — когда жизнь кругом не различается ясно, а только, отходя, мелькает вдали. Люди стальной воли и холодного рассудка будут, конечно, отрицать это, но можно в ответ им улыбнуться ласково и не спорить с ними. В чем состоит это мелькание?.. А вот в чем… Это — как карусель в праздник, или как смутная догадка, или как слово, которое забылось на время, но вертится, вертится около, — сейчас попадет на ту точку, с которой его уж целиком будет видно… должно, непременно должно попасть на эту точку сейчас же, — а нет… вертится, вертится, вертится… В такие минуты время пропадает, пространства тоже не ощущает душа, — и все кажется вдруг возможным и простым и тут же вдруг невозможным, сложным… Какого цвета? Неизвестно, какого цвета и формы тоже… Это не та явь, к которой мы приучили сознание, а потом сознание приучило нас, это и не сон, в котором ничего не изменишь, если не проснешься наполовину, это почти то же, из чего бог творил и творит миры. Где-то оно есть в жизни и всегда есть и было всегда, и вдруг открывается внезапно. Передать его никак нельзя, потому что нельзя, а если бы можно было, оно было бы уж чем-то ясным даже для людей холодного рассудка и стальной воли, значит, перестало бы быть тем, что есть.