Обрезание пасынков - Бахыт Кенжеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, не хочется – да и не можется – поэту менять свою свободу, свою беззаветную любовь к самому себе на ремесло, требующее куда большей отстраненности. Мой выбор – в известном роде исключение.
Впрочем, автор «Бледного огня», поэт не из самых выдающихся, так никогда и не бросил сочинять в рифму. Обвиняющие его в холодности, видимо, никогда не вчитывались в эту поэзию. Беззащитное тепло, переполнявшее оскорбленную душу, он если и допускает в романы, то – отмеренными дозами, тщательно маскируя. Лишь в стихах, забыв о гордости, он раскрывает свое сердце нараспашку – и Боже, какое это уязвимое и неуверенное в себе сердце!
22
Дядя Юра, работавший инженером на заводе под странным названием «Почтовый ящик», пришел на день рождения мальчика загодя, когда гости (Лена Филиппова, сестры Ионовы, Серега Афонин и Юра Богатырев) еще не собрались, и выложил из принесенного под мышкой серо-коричневого свертка на пустой обеденный стол, пока не накрытый клеенкой, длинные металлические трубки, куски пластика и толстые алюминиевые провода неясного назначения. Затем, таинственно усмехаясь, вытащил из глубин осанистого портфеля отвертку, плоскогубцы и горсть оцинкованных шурупов. «Догадался, что за подарок?» Мальчик покачал головой. «А ты, Леночка?» Он прижал палец к губам, и мама тоже ничего не сказала. «Вот так, – приговаривал дядя Юра, – именно так!» Его худые волосатые пальцы двигались с завидной точностью; на обеих трубках обнаружилась нарезка, позволившая неуловимым жестом соединить их в одну. Затем дядя Юра протянул внутрь трубки серый обрезиненный провод, потом начал возиться с мягкими проволочками, собирая их в пустотелый, но уверенный объем, охваченный затем заранее вырезанным куском пластика. Торшер оказался не хуже, а может быть, и лучше покупного. Слазив в портфель еще раз, дядя Юра торжествующе вкрутил в патрон ослепительно засиявшую матовую лампочку. Мальчик захлопал в ладоши. «Сто свечей, – сообщил дядя Юра, – я знаю, ты любишь яркий свет». Комната преобразилась: в одном из дальних углов под потолком обнаружилась пыльная паутина, за спиной у охотника на гэдээровском гобелене вдруг обозначилась условная тушка дикого гуся; от кусочка граненого стекла, который папа давным-давно подвесил под абажуром, скользнула на стену небольшая яркая радуга, а за окном внезапно потемнело. «Я с самого начала сказал Левке: за что только деньги берут! – добродушно возмущался дядя Юра. – Мы что, вчера родились? Или руки у нас не оттуда растут? Покупаешь полтора метра алюминиевой трубки, круглый кусок плексигласа на основание, ну, проводки там, патрон, выключатель. Копейки!» – «Это еще сообразить надо», – уважительно сказала мама, щурясь на непривычный свет и наливая дяде Юре из длинногорлой бутылки.
В собранном осветительном приборе, как бы сошедшем с картинок из журнала «Юность», уже не узнавались неряшливые промышленные отходы, продававшиеся на первом этаже «Детского мира» рядом с филателистическим отделом. Мальчик объяснял внимательно слушавшим сестрам Ионовым, зачем он в декабре месяце испросил там (и, не опоздав к крайнему сроку, легко получил) бесплатный годовой абонемент: все выпускавшиеся советские марки раз в месяц отпускались его владельцам по номиналу. О да, обычные знаки почтовой оплаты продавались на Центральном телеграфе (образцы выставлялись во вращающейся шестиугольной витрине), но иной блок – то есть четыре или шесть марок, печатавшихся на отдельном листочке, в окружении художественной рамки, – так на витрине и не появлялся, как, впрочем, и беззубцовки, выпускавшиеся исключительно для коллекционеров. На витрине филателистического отдела красовались марки дружественных стран народной демократии: Болгарии, Венгрии, Польши, иногда – далеких африканских стран, сбросивших с себя иго колониализма (самые крупные и цветастые).
Почему в мире не меньше филателистов, чем поэтов? Ответ несложен: почтовая марка есть не кусочек бумаги с нехитрым изображением, но знак далеких странствий, общедоступный привет издалека, напоминающий о существовании таинственного и неведомого. («Случайно на ноже карманном найди пылинку дальних стран – и мир опять предстанет странным, закутанным в цветной туман…» – эти стихи тоже были в бабушкиной библиотеке, и мальчик помнил их наизусть.) Впрочем, украшением коллекции были вовсе не марки, приобретенные по абонементу, но спецгашения, в том числе главная ценность – конверт с портретом Гагарина в космическом шлеме, маркой с портретом Гагарина в космическом шлеме и штемпелем «Первый человек в космосе», плод радостного ожидания в очереди перед окошком на Главпочтамте. Имелся кляссер, полученный от родителей на день рождения уютный альбомчик: на каждой странице было вставлено пять-шесть длинных целлофановых кармашков, где маркам жилось легко, просторно и удобно.
А на первом этаже «Детского мира» ежедневно сталкивались, проходя друг сквозь друга, две разные вселенные. Слева – поклонники озубцованных самоклеящихся картинок на прямоугольных кусочках бумаги: не только мальчик и его сверстники, но и немногословные пожилые собиратели в толстых очках, в ходе охоты за пополнением коллекций посещавшие не один магазин и филателистический отдел. Никто не трогал и не ощупывал продаваемого, довольствуясь видом на витрине. «А если?» – говорили они продавщице. «Надо подумать, поработать», – веско отвечала она, поправляя синюю форменную косынку. У прилавков справа теснилась куда более внушительная толпа, где почти не было детей и пожилых. Домашние мастера в ратиновых и коверкотовых пальто ревниво перебирали деревянные рейки разномастной длины и сечения, алюминиевые уголки, стальные трубки, обрезки пластика, бамбуковые палочки и куски фанеры, надеясь либо подобрать необходимое для поделочных нужд, либо, напротив, подогнать свою тоску по осмысленному ремеслу под имевшийся выбор.
Впрочем, мальчик был равнодушен к их волнениям и радостям.
23
«Теургия – искусство, творящее иной мир, иное бытие, иную жизнь, красоту как сущее. Теургия преодолевает трагедию творчества, направляет творческую энергию на жизнь новую... Теургия есть действие человека, совместное с Богом, – богодейство, богочеловеческое творчество».
Так вещал в 1914 году Бердяев, радуясь удавшимся кухарке свиным отбивным, в книге «Смысл творчества». «Красота, – отмечал он, – не только цель искусства, но и цель жизни… Символизм и эстетизм с небывалой остротой поставили задачу претворения жизни в красоту. И если иллюзорна цель превращения жизни в искусство, то цель претворения жизни этого мира в бытийственную красоту, в красоту сущего, космоса – мистически реальна».
Зря я злословлю. Бердяев вегетарианец был, цветную капусту кушал. Но не в этом дело.
Поставить-то они поставили, и даже с небывалой остротой, должно быть, за чайком с птифурами на «башне» у Вячеслава Иванова. И тени несозданных созданий колыхались на лазоревой стене, и Дева Радужных Ворот смущенно пудрилась в туалете, недоумевая, отчего молодежь и взрослые дядьки, сочиняющие малопонятные стихи, устроили вокруг нее такой сыр-бор. Посвятив ей три книги стихотворений, один из них сделал ей предложение. Увы, наблюдать по утрам, как почти что святая София вынимает из волос папильотки, оказалось юному символисту не по зубам. Семейная жизнь не заладилась, дочь великого химика повела жизнь актрисы средней удачливости, а в душе поэта стал понемногу развеиваться идиотический туман, напущенный откормленными усатыми мэтрами.
Под насыпью, во рву некошеном, Лежит и смотрит, как живая, В цветном платке, на косы брошенном, Красивая и молодая…
Какое уж там мистически реальное претворение жизни мира в бытийственную красоту! Успокойтесь, дорогой мэтр. Единственным, кому вроде бы удалось выполнить эту задачу, оказался презираемый символистами Игорь Северянин, да и красота вышла, по совести говоря, двусмысленной.
Сколько же было этих течений, с манифестами, с выступлениями, с журналами на веленевой или оберточной бумаге! От каждого осталось в лучшем случае по одному-два мастера, к принципам школы, в общем, имеющих разве что самое отдаленное отношение. Поэзия, подобно любви, бескорыстна и неожиданна, ласкова и ревнива, покорна и капризна; стихи, старательно написанные во имя осуществления некоего умственного плана, едва ли не всегда, увы, оказываются мертворожденными.
24
Субботними вечерами ходили к бабушке купаться. Отец нес брезентовую сумку, туго набитую полотенцами и чистым бельем, и почему-то всегда значительно обгонял мальчика и маму. Выходили из переулка на Кропоткинскую, миновали Академию художеств, где два раза в год вывешивали красивые полотна про счастливую и нарядную жизнь, а также про происки империалистов, проходили мимо углового магазина, иногда покупая там для бабушки вафельный торт «Сюрприз» или двести граммов «Мишек на Севере», вступали на Садовое кольцо, куда из-за реки ветерком доносило сладкий запах солода с пивоваренного завода. По пустым улицам изредка проплывал подслеповатый желто-синий троллейбус со стеклами, покрытыми мохнатым слоем инея, или проносилась случайная «Победа», оставляя хвост густых, заставляющих кашлять выхлопных газов; немногочисленные прохожие, как и сам мальчик, шли с поднятыми меховыми воротниками, с завязанными под подбородком клапанами кроличьих ушанок. На углу Левшинского переулка тускло светился пивной ларек, и белокурая продавщица ласково осведомлялась у каждого покупателя, предпочитает он холодное пиво или теплое, во втором случае подливая в кружку горячего пива из чайника, стоявшего на электроплитке. Важные, загадочные люди – дворники – кололи ледяную корку на тротуарах заступами, тяжелыми даже на вид, а выпавший свежий снег сметали на обочины проезжей части в большие кучи, которые мальчик называл сугробами. Снег этот был загрязнен песком и солью, и родители ругали детей, лепивших из него снежки. Рано или поздно на улицу приезжала особая машина, снабженная спереди лотком и двумя клешнями, загребавшими сугробы и отправлявшими снег по движущейся ленте в дожидавшийся сзади темно-зеленый самосвал, который увозил его к Москве-реке. Видеть этот окончательный праздник на набережной, слышать грохот смерзшегося снега, победительное уханье грузовиков, опорожняющих свои самодвижущиеся кузова, мальчику довелось всего два или три раза, но машины с клешнями в зимние месяцы навещали переулок едва ли не ежедневно, и он, бывало, долго следовал за какой-нибудь из них, пока не замерзал. Было что-то завораживающее в движении железных лопастей, насаженных на вращающиеся диски, что-то, заставлявшее думать про жизнь на Проксиме Центавра.