Дипендра - Андрей Бычков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дипендра иногда появлялся в профессорских кругах нашего университета, выдавая себя за богатого путешественника (каковым, собственно, и являлся). Над этими тусовками он потом часто хохотал. Я помню, как однажды, издеваясь, он стал плеваться прямо в такси, сунув негру-шоферу пятьдесят долларов на чистку салона. Это было по дороге в «Доллз». «Вся эта ебаная карьеристская тусовка, они ставят из себя независимых писателей, художников, музыкантов, а сами только и делают, что приседают перед каждым денежным мешком». «Ну ты зря так на всех-то катишь, – попробовал оспорить его Крис. – технологии и пиар тут на высоте». «Да, пиар на месте, – оборвал его Дипендра. – но все живое и не ночевало. Они просто зажрались здесь, они разыгрывают эти роли, не осознавая, что они давно уже просто големы. Я был здесь вчера в одном из литературных салонов и слышал, как они разговаривают: «У-уу, тот-то сделал такую карьеру. А такой-то получил такую-то премию». В конечном счете их всех интересует только это. За всеми их свободами и правами человека нет никакой реальности, только оторванные от означающего знаки, как пытался учить вас ваш же Бодрийяр, и только за властью и деньгами – те обстоятельства, те унизительные причины, как они вынуждены их добывать, вот почему здесь так развит психоанализ, пришедший на смену религии. Потому что, как я здесь убедился, чаще всего они их просто выпрашивают у надменных и тупых государственных чиновников и богачей, а те играют в меценатство, откровенно хамя и чуть ли не пердя всей этой интеллектуализированной профессуре в лицо, чтобы не забывались». Не скрою, что меня слегка задели последние слова Дипендры. Но ведь в конце концов, утешил себя я, я никогда не просил у него денег на девочек. Он сам мне их предлагал. Кроме того я уже знал, что как каждый аристократ, принц постоянно потешался над буржуазией и признавал только то западное искусство, что в лучших своих произведениях высмеивало общество, породившее его. «Ваша свобода только в том, чтобы проклинать свою несвободу или иронизировать над ней», – ухмылялся он. «Неправда, – горячился Крис. – Ницше завещал: Свободен от чего – какое дело Заратустре? Свободен для чего…» «Бог умер, – говорил тот же ваш Ницше», – язвительно перебивал его Дипендра.
21
Мандала – песчинка за песчинкой. Длинные трубки, напыляющие «сам собой созревающий урожай». Монах наклонился, внимательно выписывая линию, потом поднял свой инструмент, ссыпая остатки синей мраморной крошки в коробочку с синей меткой и зачерпывая теперь широким концом трубки песок из зеленой. Монах был хрупкий и маленький, в маленьких очках и с белой повязкой, закрывавшей его рот и нос, чтобы неожиданным выдохом или вдохом не повредить тонкий песчаный узор. «Потому что он не сможет перекрасить», – подумал Павел Гергиевич. Блеснули стекла очков и монах приветливо улыбнулся, словно прочитав его мысли. Рядом простирался какой-то русский бородач. Он касался сложенными вместе ладонями лба, горла и сердца, опускался на колени и, положив руки перед собою на пол, шумно скользил вперед, вытягиваясь по полу во всей длине своего крепкого тяжелого тела перед изображением ламы, покровительствующего монастырю, откуда приехали монахи. «Где мой Вик?» – думал Павел Георгиевич, глядя на простирающегося бородача. Мысли, неясные воспоминания – одно за другим бесшумно мелькали в его голове. Он снова посмотрел на монаха, склонившегося над узором со своим длинным металлическим хоботком. В своей малиново-желтой рясе с подрясником тот был похож на большое экзотическое насекомое, присевшее у края фантастического цветка. Мандала незаметно разрасталась и теперь уже достигала в диаметре почти двух метров. Причудливые лабиринты, ходы, знаки и символы симметрично располагались по разноцветному узору. Уже постепенно проступала и внешняя форма – четверо врат, через которые можно символически войти в это жилище тибетского бога, оставив за спиной привязанности «эго» – добродетели и пороки, достижения и желания, разочарования и радости, удачи и неудачи, оставив все, что было, что будет и что есть ради того, чтобы… «Ради чего?» – горько усмехнулся Павел Георгиевич. Он хотел наложить на себя крест, а потом подумал, что это, наверное, неправильно, что здесь это, наверное, не хорошо, что креститься надо перед иконами. Он посмотрел на бородача, вздохнул и пошел к выходу. «Бог… Если бы не Нина, я бы и сам подался куда-нибудь в Оптину».
На улице по-прежнему плыла жара. Он остановил такси и назвал адрес своего дома.
Это все, однако, как-то странно, – думал он в машине о своем втором браке. Может быть, это даже больше, чем любовь? Он вспомнил, как она, Нина, лежала на диване, лежала поперек, болтая длинными ногами и смеясь. «Ну, признавайся, чье же это письмо?» Она лукаво прищурилась, она держала письмо перед глазами, но смотрела на него, на Павла. Да, тогда он подумал, что, может быть, у него с нею что-нибудь и получится, с некоторых пор он искал уже не любовь, а брак. Только что, взяв с полки наугад какую-то старую книгу, поднимая с пола это старое выпавшее письмо. Они познакомились недавно, но к нему домой она согласилась поехать в первый раз. В метро он называл ее своей королевой. «Ну да, – смеялась она. – А ты, значит, что, король?» Он заговорил с ней случайно на какой-то выставке, как всегда угадывая «свою женщину» через незаметные почти движения. Уже в баре сказал, что он художник, и, шутя, предложил ее нарисовать, как она хочет. «Я не знаю, как я хочу», – смеясь, ответила она. Он подумал, что она – жизнерадостное существо, и улыбнулся, в последнее время на душе было черно и он сильно пил. Они договорились пойти в какую-нибудь старинную галерею, чтобы выбрать прообраз для ее будущего портрета. Ему нравилось, как она одевала эти бесшумные мягкие тапочки в гардеробе Третьяковки, чтобы скользить потом между картинами, рассказывая о которых он, конечно же, был король, его любимые Коровин и Врубель, живое и мистическое, как две тропинки, по которым стоит продвигаться одновременно. Она ничего не понимала в картинах, но чувствовала их как-то по-своему, нутром, и он радовался ее наивности, словно бы одновременно был и в музее и на природе. Она была красива и перед Фальком он даже попробовал ее поцеловать, уже представляя ее обнаженной и то, как он будет ее ебать, но она отстранилась, с усмешкой прибавив, что делает это только в лесу… Это пожелтевшее письмо, выпавшее из взятой ею наугад книги было письмо его давно умершей жены. Тогда он подумал, что это жест бога, вот так ему, Павлу, указывающего. Она смеялась на диване, на этом красном диване, где до нее смеялись многие женщины и довольно часто за деньги. Она не знала, что и после их знакомства он иногда навещал Клару, как бы это не было подчас мучительно и нелепо, словно он играл не свою роль. А в чем его роль? Может быть, Вик понесет дальше то, что он так и не сумел даже приподнять, хотя, скорее всего, не так уж и стремился, его проклятое семидесятничество, великий отказ и уход, нежелание продаваться под банальным флагом антисоветизма, нежелание играть в постмодернистские игрушки нового времени. Как это сказано у Кьеркегора в «Страхе и трепете» (Павел Георгиевич долго учил эту цитату наизусть): «Когда дети в свободный день уже к двенадцати часам переиграли во все игры и теперь нетерпеливо говорят: «Неужели нет никого, кто знал бы новую игру?» Разве это доказывает, что эти дети более развиты и продвинуты, чем дети того же самого или предыдущего поколения, которые сумели растянуть известные им игры на целый день? Не доказывает ли это скорее, что у этих детей не достает того, что мне хотелось бы назвать очаровательной серьезностью, которая принадлежит игре?» Длинная цитата, но достойная, чтобы вызубрить ее наизусть. Нежелание продаваться… А может быть, неумение? Как это хорошо сделали другие, посмеявшись над поддельными знаками империи, да нет, он не против перемен, просто он никогда не любил умного искусства, а любил религиозное, и хотел остаться таким же, каким был когда-то раньше. Живым. А теперь принявшим жизнь в форме смерти? «Папа, а почему ты в белой рубашке?» «Потому что сегодня мой день рождения». Он почему-то вспомнил маленького Виктори, как тот зажигал свет. Вику нравилось, как из темного папы возникает светлый… «Зачем ты снова женился, папа?» «Чтобы не уехать в Оптину или в Непал…» Так прячут сломанные крылья с тайной надеждой, что они срастутся. Есть ли ответ? На небесах никогда нет одного ответа, так же, как впрочем и в пизде, и каждый символ как символ должен быть многозначителен. Это письмо… «Любил ли ты, Павел, Нину?» Воля бога больше, чем любовь. Да и что такое любовь? И любовь ли отравляла ему сновидения, когда Клара приходила к нему по ночам, тогда как засыпала в его объятиях Нина? Или это мстило ему Новое Время, принимая обличья бляди, от которой он почему-то всегда был без ума? Ничего кроме соблазна. «Почему же ты не женился на мне?» – спрашивала его по ночам Клара. «Но ведь это было бы безумием жениться на тебе, это было бы равносильно самоубийству. Ведь с тобой бы я рисовал не то, что мне хочется. Я же знаю, что ты любишь только деньги и славу, раздеваться-отдаваться всем и каждому – тайный и явный порок, оплачиваемый золотом, как и все пороки». И он сладко ебал ее, именно ее, продажную Клару, сжимая в объятиях чистую Нину. «А откуда ты знаешь, что ты рисовал бы не то, что тебе хочется? – смеясь выскальзывала Клара из-под него. – Может быть, ты не только бы приподнял, но и донес? Как вампир, питаясь тем, что я, твоя любовь, была бы рядом, и тогда, когда-нибудь – рядом с Коровиным или с Бенуа… У многих великих художников жены были стервы. Ха-ха-ха!» Она исчезала, он просыпался. Нина мирно спала в свете луны, падавшем наискось из-за раздвинутой занавески. Брак – это когда можно во всем признаться, брак – это с тем, кто может тебя простить? Брак – это с тем, с кем можно просто поебаться.