Пахатник и бархатник - Дмитрий Григорович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давно ли, наконец, антоновская роща, одетая с макушки до корня зеленью клена, березы, орешника и разного рода кустарников, наполнялась веселым треском, свистом и пением каждый раз, как проникал в нее первый солнечный луч? Давно ли, кажется, было все это!.. Теперь, от маковки до корня, стоит она обнаженная, и хотя бы три раза в сутки начинался день, не пошлет уже ему, навстречу веселых, приветливых звуков. В серой, сквозящей глубине рощи мелькают одни голые стволы и перекрещиваются во все стороны почерневшие обнаженные ветви. Вместо прохлады отовсюду несет сыростью и крепким запахом опавших листьев, которые наполняют глубину кустарников и густо устилают дорогу. Изредка кое-где тоскливо, в разлад, чиликнет краснобрюхий снегирь или вдруг в стороне зашуршукают листья и через дорогу пугливо пробежит заяц. Все остальное, куда ни обращаются глаза, носит ту же печать опустения. Окрестность словно состарилась; колеи, которыми изрыты дороги, кажутся глубокими морщинами; речка, так долго отражавшая в последнее время свинцовые, серые тучи, усвоила навсегда как будто цвет их, отвечающий, впрочем, общему тону печали, которым окутались не только окрестности, но и самое небо.
Куда девался также веселый вид деревни, когда, бывало, при заходящем солнце ослепительно сверкают соломенные крыши избушек; когда старые ветлы, бросая через реку на луг длинные густые тени, постепенно зарумяниваются, покрываясь багрянцем заката; когда весь деревенский люд, высыпая в эту пору на улицу и – то уходя в сизую тень, бросаемую избушками, то выступая на свет – начинает петь песни и водить хороводы, играя на солнце яркоалыми и синими платками и рубашками… Куда все это делось! Антоновки узнать невозможно. Она также отжила, как будто вдруг состарилась. Стены избушек, вымоченные беспрерывными дождями, так же почти черны, как улица, которая превратилась в грязь, замесилась и стала непроходимою; старые ветлы обнажили свои головастые пни, и ветви на них торчат кверху, как волосы на голове взъерошенного человека. Солома на крышах сделалась совсем серою и едва-едва отделяется теперь на сером небе.
Небо пока не шлет еще дождя, но в отдалении начинают уже клубиться тяжелые, мрачно-сизые тучи.
XXIX
Дядя Карп, которого ненастье отрывало поминутно от начатой работы, спешил воспользоваться этим временем. Обрадованный, что перестал, наконец, дождик, он с помощью сына с утра еще выкатил две пустые кадки; они служили старику козлами для подмосток; приставленные к наружной стене избы и устланные досками, кадки давали Карпу возможность достать рукою почти до крыши.
Взгромоздившись на подмостки, Карп старательно набивал глину в пазы и трещины избенки; он то и дело обращался к снохе, которая тут же в стороне мешала лопатою сырую глину. Бедная бабенка едва успевала управиться; с одной стороны кричал свекор, с другой поминутно высовывалась из окна свекровь с хозяйственными расспросами, с третьей – приводилось гнать Дуню, которая, несмотря на холод, никак не хотела идти в избу. По всей вероятности, Дуня согревалась Васькой; крепко перехватив брата поперек живота, она переносила его с одного плеча на другое; но как терпел Васька – это делалось решительно непонятным! Мальчик перешел уже от багрового цвета в синий; но ничего однако ж; Васька не плакал; он только кряхтел и пыжился, и то, по-видимому, не столько от стужи, сколько от того, что вздрагивавшая сестра слишком уж сильно нажимала ему живот.
Подле другой стены, со стороны улицы, происходила также работа; Петр приваливал к стене солому, укрепляя ее жердями.
По мере того как с той и с другой стороны подвигалась работа, избушка принимала вид больной, хилой старушонки, которую обкладывают пластырями и кругом обвязывают и кутают.
На улице никого почти не было, кроме семейства Карпа. Изредка проходил кто-нибудь. Так прошла баба с ворохом не размотанной бумаги на спине. Поровнявшись с избою Карпа, она остановилась, поздоровалась со стариком и его снохою.
– Карп Иваныч, – сказала она, – тебе сродственник твой Федот велел кланяться!
– Ну его совсем! – ворчливо проговорил старик, продолжая шлепать глиной.
– Ты, Дарья, откуда? – спросила сноха, – я думала, ты от Никанора.
– И то, оттуда; вишь, взяла ребятам разматывать! – возразила Дарья, встряхивая бумагой.
– Где ж ты Федота видела? Он ведь у Аксена живет; разве так повстречались?
– Нет, касатка, нанялся он теперь к Никанору; у Никанора живет в работниках.
При этом Карп сердитее только шлепнул глиной.
Немного спустя после ухода Дарьи место ее заступил маленький, живой мужичок с веснушками, который во время уборки ржи беседовал с Гаврилой.
Поглядев с минуту молча на работу Карпа, он, наконец, придвинулся.
– Ничего от этого, сват, теплее не будет, – оказал он, – я, как не было у меня новой избы, свою старую тоже глиной обмазал, – продувает; так-то продувает – хуже быть нельзя.
– Коли хорошо, крепко смазать – не продует! – отозвался Карп неохотно.
– Хуже, сват, право, хуже; тогда снутри преть начнет; у меня то же было; пойдут морозы – в окнах, поверишь ли, вот какие сосульки намерзнут! – добавил мужичок, показывая от плеча до ладони.
Карп ничего не ответил.
– Сейчас, сват, к Филиппу заходил, – продолжал словоохотливый мужичок, – дома нету, уехал; сказывают – опять запил; года три за ним этого не было; зарок, сказывают, на себя наложил, чтоб не пить… Теперь опять, сказывают, зашибается… Э! да никак дождик?.. – промолвил он, подымая голову.
Карп, сноха и Петр, слышавшие весь этот разговор, сделали то же самое.
Серые тучи, которые бежали, казалось, над самою крышею, действительно начинали отделять дождевые капли; в то же время ветер сильнее зашевелил соломой.
– Прощай, сват! Надо скорей до дождя укрыться!.. – сказал мужичок, направляясь к избе, которая стояла на самом краю деревни.
Пока он приближался к дому, тучи, давно уже потоплявшие своею тенью окрестность, быстро надвигались на Антоновку. С каждой минутой местность, лежавшая за старыми ветлами, заслонялась и пропадала; вот и ветлы начали показываться как бы сквозь серую дымку и вскоре пропали; дождик заметно делался чаще и усиливался. В дальнем конце деревни кто-то, закутанный с головою, баба ли, мужик ли, разобрать было невозможно, – промелькнул через улицу.
На минуту можно еще было различать, как Карп, его сын и сноха бегали и суетились, убирая свои кадки; но и они не замедлили исчезнуть за частою сетью дождя, который, крутясь и двигаясь по воле ветра, ударил косым ливнем и заслонил, наконец, самую Антоновку.
ГЛАВА ВТОРАЯ
БАРХАТНИК
XXX
Позвольте теперь перенести вас из унылой деревушки, утопающей в грязи и облитой дождем, прямо в центр Петербурга. Переход, конечно, очень резок; но тем лучше, мне кажется. Без контрастов и неожиданных переходов от худого к хорошему, от мрачного к веселому и обратно, не только романы и повести, но и самая жизнь была бы однообразна и, следовательно, невыносимо скучна.
Итак, поспешим войти через парадную дверь, в один из самых больших домов Малой Морской. Признаком, что дом при основании своем исключительно предназначался для помещения жильцов богатых или таких, которые во что бы ни стало хотели прослыть за богатых, – служила широкая, устланная ковром лестница, украшенная каминами и швейцаром.
Нам незачем подыматься слишком высоко; достаточно остановиться во втором этаже против двери с медной дощечкой, на которой награвировано: «Аркадий Андреевич Слободской».
Аркадий Андреевич вместе с домашней его обстановкой, – начиная с круга знакомых и кончая мебелью его обширной квартиры, – составляют главный предмет настоящего повествования. Мебель, особенно гостиной и кабинета, так великолепна, что, я уверен, если б любое кресло перенести вдруг в Антоновку и поставить посреди улицы, ни один из тамошних обывателей ни за что не определил бы, что это за штука такая; сам приходский священник сильно бы затруднился дать ему вдруг, сразу, настоящее имя, и только разве после некоторого размышления мог бы решить, что изделию сему всего более подобает находиться в храме для замещения старинного седалища в алтаре.
Аркадий Андреевич был холост, любил роскошь и решительно не видел надобности себе в ней отказывать; у него было около семи тысяч душ, в числе которых, если не ошибаюсь, состояли также знакомые антоновские души.
Часов в двенадцать утра в богато убранном кабинете Слободского находилось уже несколько посетителей. По мере того как приближался день, посетители умножались; многие являлись, впрочем, минут только на пять; спешно выкурив папироску, повертевшись перед камином, они так же скоро исчезали. Все входили совершенно бесцеремонно; брали со стола сигары и папиросы и во всем поступали как у себя дома. Кто усаживался, укладывая удобно ноги на соседнее кресло, кто попросту разваливался на кушетке против пылающего камина, кто расхаживал взад и вперед, пуская кверху дым, который расходился мутными, серыми клубами, потому что самое утро было мутно, серо и ненастно. Все они по большой части были товарищами Слободского по службе; некоторые, подобно ему, вышли в отставку; другие ходили в мундирах. Хозяин дома, заслонив себя от каминного жара стеклянными ширмами, располагался в вольтеровских креслах.