Спаси меня, вальс - Зельда Фицджеральд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лето в Новой Англии все равно что епископальная служба. Земля скромно радуется своим домотканым зеленым одежкам; лето швыряет нам свои фасоны и разрывается, протестуя против привычной нашей сдержанности, как спинка японского кимоно.
Танцуя по комнате, счастливая Алабама одевалась и, ощущая себя очень красивой, думала о том, как потратить деньги.
— Что еще пишут?
— Пишут, что мы замечательные.
— Вот видишь…
— Нет, не вижу, но полагаю, что все как-нибудь утрясется.
— И я тоже… Дэвид, наверно, это твои фрески.
— Естественно, не мы сами, мегаломанка[27].
Резвясь на утреннем солнце, искристом словно хрусталь Лалика[28], они были похожи на двух взъерошенных морских котиков.
— Ox, — вздохнула Алабама, перебирая в шкафу вещи. — Дэвид, ты только посмотри на чемодан, что ты подарил мне на Пасху.
Вытащив плоский чемоданчик из серой свиной кожи, она показала на большое водянистое желтое пятно, обезобразившее атласную подкладку. Алабама в отчаянии не сводила глаз с мужа.
— В нашем положении дама не может явиться в город с таким чемоданом.
— Надо позвать доктора… А что с ним случилось?
— Я одолжила его Джоанне в тот день, когда она приехала, чтобы наорать на меня за детские пеленки.
Дэвид издал осторожный смешок.
— Она была очень злая?
— Она заявила, что мы не должны разбазаривать деньги.
— Почему ты не сказала ей, что мы уже все потратили?
— Я сказала. По-моему, она решила, что мы поступили неправильно, ну и пришлось соврать, будто мы вот-вот получим еще немного.
— А она что? — самонадеянно переспросил Дэвид.
— Она не поверила; сказала, что мы не от мира сего.
— Родственники всегда думают, будто можно прожить, ни за что не платя.
— Больше мы ее не позовем… Дэвид, встречаемся в пять в холле «Плаза»… Как бы мне не опоздать на поезд.
— Ладно. До свидания, дорогая.
Дэвид никак не желал выпускать ее из своих объятий.
— Если в поезде кто-нибудь попытается украсть тебя, скажи ему, что ты принадлежишь мне.
— Если ты обещаешь, что не…
— До сви-да-ни-я!
— Мы ведь любим друг друга?
Винсент Юманс[29] писал музыку для сумеречного послевоенного времени. А сумерки были великолепные. Они висели над городом, как постиранное белье цвета индиго, сотворенные из асфальтовой пыли, закопченных теней под карнизами и ленивых дуновений ветра из закрывающихся окон. Они лежали на улицах, как сероватый болотный туман. В унынии весь мир шел пить чай. Девушки в коротеньких летучих пелеринках, в длинных развевающихся юбках и в соломенных шляпках, напоминающих тазики, сидели в такси перед «Плаза Грилл»; девушки в длинных атласных пальто, разноцветных туфельках и в соломенных шляпках, похожих на крышки от люков, плясали под льющуюся, как водопад, музыку на танцплощадках «Лоррейн» и «Сент-Реджис». В сумеречное время между чаем и ужином, когда закрываются роскошные окна, под угрюмыми железными попугаями «Билтмора» ореол вокруг золотых стриженых головок разбивался о черные кружева и бутоньерки; шум от кружения по-современному высоких и тонких силуэтов заглушал звяканье чайных чашек в «Ритце».
Кто-то кого-то ждал, крутили волоски на стволах пальм, превращая их в кончики темных усов, и разрывали на короткие полоски нижние листья. Это были в основном совсем молодые люди: к полуночи Лиллиан Лоррейн напилась вдрызг на верхней точке Нового Амстердама[30], футбольные команды, нарушая режим, тоже напивались, до смерти пугая официантов. Вокруг было полно родителей, присматривавших за своими детьми. Дебютантки переговаривались: «Это Найты?» — или: «Я видела его в зале. Пожалуйста, дорогая, познакомь меня».
— Что толку? Они влюблены друг в друга, — растворялось в монотонных нью-йоркских пересудах.
— Конечно же, это Найты, — отвечали хором многие девушки. — Вы видели его картины?
— Предпочитаю смотреть на него самого, — говорили другие девушки.
Серьезные люди воспринимали обоих вполне серьезно; Дэвид говорил о визуальном ритме и воздействии небулярной первичной стадии развития Вселенной на первичные цвета. За окнами в лихорадочной безмятежности мерцал город, увенчанный золотой короной. Вершины Нью-Йорка сверкали, подобно золотому балдахину над троном. Дэвид и Алабама молча смотрели друг на друга — не зная, как подступиться к разговору о ребенке.
— Ну же, что сказал врач? — уже не в первый раз спросил Дэвид.
— Я же говорила… Он сказал: «Привет!»
— Не изображай ослицу… Что еще он сказал? Нам же надо знать, что он сказал.
— У нас будет ребенок, — с видом собственницы объявила Алабама.
Дэвид полез в карманы.
— Извини… Наверно, оставил дома.
Он думал о том, что теперь их будет трое.
— Что оставил?
— Снотворное.
— Я сказала «ребенок».
— А!
— Надо у кого-нибудь спросить.
— У кого?
Их знакомые много чего знали: лучший джин в городе у «Лонгэйкр Фармэсиз»; не хочешь пьянеть, закусывай анчоусами; метиловый спирт можно отличить по запаху. Всем было известно, где искать белый стих у Кэбелла[31] и как достать билеты на игру Йельской команды, что мистер Фиш живет в аквариуме и что в полицейском участке Центрального парка, кроме сержанта, есть еще и другие копы, — однако никто не знал, что такое иметь ребенка.
— Пожалуй, тебе надо спросить у своей матери, — сказал Дэвид.
— Ах, Дэвид, только не это! Она подумает, что я понятия ни о чем не имею.
— Что ж, тогда я спрошу у своего агента, — предложил он. — Он человек бывалый.
Город покачивался в приглушенном реве, похожем на рокот аплодисментов в огромном театре, доносящийся к стоящему на сцене актеру. Из Нового Амстердама «Две крошки в голубом» и «Салли» били по барабанным перепонкам и неуклюже ускоряли ритм, словно призывая всех стать неграми и заядлыми саксофонистами, вернуться в Мэриленд и Луизиану, музыка звучала так, будто вокруг были мамушки-негритянки и миллионеры. Продавщицы были похожи на Мэрилин Миллер[32]. Студенты обожали Мэрилин Миллер, как прежде обожали Рози Квинн. Знаменитостями становились актрисы кино. Пол Уайтмен[33] играл на скрипке о том, как важно веселиться. В том году в «Ритц» стояли очереди за бесплатными благотворительными обедами. Знакомые встречались в коридорах отеля, где пахло орхидеями, плюшем и детективными историями, и спрашивали друг у друга, где они успели побывать. На Чарли Чаплине обычно была желтая куртка для игры в поло. Люди устали изображать пролетариев — все упивались славой. Ну а прочих, которые не были отмечены славой, поубивало на войне; собственная домашняя жизнь мало кого интересовала.
— Вон они, Найты, танцуют вместе, — говорили о них. — Как это мило, правда? Вон они.
— Послушай, Алабама, ты не держишь ритм, — упрекал жену Дэвид.
— Ради Бога, Дэвид, не наступай мне на ноги!
— Никогда не умел танцевать вальс.
Теперь решительно все обретало унылый вид, с учетом нынешних обстоятельств.
— Мне придется много работать, — сказал Дэвид. — Разве не забавно — стать центром вселенной для кого-то еще?
— Очень забавно. Хорошо, что мои родители приедут прежде, чем меня начнет тошнить.
— Откуда тебе известно, что будет тошнить?
— Будет.
— То есть так тебе — кажется.
— Да.
— Поедем куда-нибудь еще.
Пол Уайтмен играл «Две крошки в голубом» в «Пале Рояль»; номер был большой и дорогой. Девушки с пикантными профилями как две капли воды походили на Глорию Суонсон[34]. В Нью-Йорке было больше копий, чем самого Нью-Йорка — самыми реальными вещами в этом городе были абстракции. Всем хотелось попасть в кабаре.
— У нас кое-кто будет, — говорили все всем, — и нам бы хотелось, чтобы вы тоже были.
— Мы позвоним, — отвечали они.
В Нью-Йорке только и делали что звонили по телефону. Звонили из одного отеля в другой, где тоже была вечеринка, и просили прощения, что не могут прийти — так как уже приглашены. На чай или на поздний ужин.
Дэвид и Алабама позвали друзей в «Плэнтейшн» — кидать апельсины в барабан и себя — в фонтан на Юнион-сквер. Туда они и отправились, напевая «Новый Завет» и «Конституцию нашей страны» и одолевая транспортный прилив, подобно ликующим островитянам на досках для серфинга. Никто не знал слов «Звездно-полосатого флага»[35].
В городе старухи с ласковыми и затененными лицами, напоминающими о тихих улочках Центральной Европы, торговали анютиными глазками; шляпы плыли на автобусе прочь с Пятой авеню; облака посылали предупреждение Центральному парку. На улицах Нью-Йорка пахло остро и сладко, как конденсат на машинах, в окутанном ночью металлическом саду. Меняющиеся запахи, люди и атмосфера волнения из главных артерий города проникали рывками в переулки, вторгаясь в их собственный ритм.