Где нет параллелей и нет полюсов памяти Евгения Головина - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто-то когда-то сказал, что порядок – наиболее яркая манифестация хаоса. Действительно, ощутить присутствие хаоса, этой бездны из бездн, даже за самым грандиозным великолепием внешнего мира способен любой внимательный человек. Хаос – и отрицание миропорядка, жизни вообще, и их же источник. Потому он источник и творчества. «Чтобы родить танцующую звезду, надо иметь в себе хаос. Говорю вам, в вас есть еще хаос» (Ф. Ницше).
Дисциплина, точность, порядок и пунктуальность, но проявляемые в сознании их ужасающей теневой стороны, – дело другое, чем часовой механизм упорядоченного бытия. Надо полагать, в частности и по таким соображениям Головин неким образом был расположен к порядку. И если уж он обращался к нему, то действовал безукоризненно. Но также возможно, что следование порядку, избранному по собственному произволу, было для него экстравагантной ролью, своеобразной игрой, либо мотив был вообще совершенно иной, мне неизвестный.
Трудно себе и представить, до какой степени могли доходить точность, порядок, целенаправленность, внутренняя организованность, дееспособность в личной, невидимой для других работе Головина. Даже и в «полуневидимой» – библиотечном штудировании тонн пыльных забытых книг, изучении языков и т. д….
«Многие люди обращаются к религии из дикой паники потерять эту физическую жизнь, хотя с точки зрения нормальной магической философии эта жизнь – просто пустяк и больше ничего. То есть это просто эпизод в нормальной человеческой жизни», – констатировал Головин на каком-то своем выступлении. Но с другой стороны:
Скоро, друзья, конец дороги.Еще три шага, и вотБархатный и высокийВстанет перед нами эшафот.
Впереди еще три сантиметра,Позади два десятка лет,Еще волосы пьяны от ветраИ лениво гибок скелет.
Но хоть мы и глядим оголтелоИ пытаемся песни орать,За это, за правое делоОчень страшно нам умирать.Из песни «Эшафот»
То есть, с одной стороны, совершенно понятно, что эта наша жизнь – лишь эпизод, совершенный пустяк в какой-то неведомой нам нашей же подлинной жизни, а с другой стороны, несмотря на подобное понимание, умирать все равно страшно. Знание и применение знания, особенно в данном вопросе, большая проблема. Но не такая проблема для тех, кому действительно открыты грандиозные горизонты умозрительного и для кого этот мир – действительно лишь один незначительный штрих в колоссальной картине иных иерархий и измерений бытия. Намек на то состояние, место, откуда открываются эти горизонты, можно найти в последнем куплете той же песни:
И только когда наши головыУспешно насадят на колья,Мы поймем наконец это слово,Красное слово «воля»!
Да, беспредельная воля, свобода, видимо, все же не здесь, а на той стороне… Но мало ли что сочиняют философы и поэты. Хотелось бы знать, как они сами проходят последние три сантиметра, ибо именно это – наилучшее подтверждение их образа мыслей.
Однажды Головин заболел, заболел сильно, то есть совсем сильно. Врачи скорой помощи настаивали на немедленной операции. Сохраняя какие-то элементы гостеприимства, Головин по-хорошему им предлагал пойти лучше вон. И это понятно, особенно в отношении человека, который имеет возможность сравнить современную медицину с нормальной. Тем не менее приступы следовали один за другим, и выбора не оставалось. В конце концов ему все надоело, и он перестал возражать. Когда мы везли его на каталке по бесконечным подвальным коридорам Института имени медика Склифосовского, беседовали, кажется, о поэзии Рембо. То есть не столько беседовали, сколько слушали его свое образную лекцию. На окружающее, включая свое состояние, он не обращал ровным счетом никакого внимания. Рассуждения все более углублялись и разветвлялись, пока он их вдруг не прервал неожиданным заявлением: «Извините, но я больше не могу продолжать эту беседу, потому что я при смерти». После чего потерял сознание…
Наутро взволнованная Лена Джемаль вышла из кабинета хирургов и рассказала, что те слишком жалуются на него. По их словам, придя в себя после наркоза и обнаружив, что весь утыкан катетерами и упакован всяческими тампонами и бинтами, он поднял шум. Рассерженный и возмущенный, сильно и грязно ругался, ставя начальству на вид, что он из морфлота и ни за что не позволит у себя на животе грязь разводить. Войдя в раж, он орал, что врачихи все швабры и требовал немедленно все прибрать и навести чистоту, поскольку задерживаться здесь более не намерен…
В другой раз при обстоятельствах аналогичных, перед потерей сознания, Головин пробормотал, больше себе самому или, может быть, в никуда: «Ну что, это все, что ли?» С интонацией, будто только что по соображениям дипломатическим до конца отсидел занудный навязчивый фильм.
А вот ситуация совершенно иная. Правда, рассказать о ней будет трудно из-за воспоминаний к настоящему дню лишь фрагментарных и, главное, из-за ее неординарности. О том, что в присутствии Головина раскрывались мистические, магические, даже трансцендентные горизонты, уже говорилось. В данном случае это произошло без всякого эпатажа, без захватывающих монологов, суггестии песен, экстравагантных моментов и шумных серьезных конфликтов, созданных из ничего. То есть все это, разумеется, место имело, но проходило как фон: дело было в другом.
Ближе к ночи, на исходе лета достаточно темной, мы собрались небольшой компанией – человек, может, десять – в летнем домике в Клязьме. На столе – керосиновая лампа и много водки, вина, кажется, было и чем закусить. «Ну и кто же такой здесь сидит? Парень-то вроде нормальный», – бросил явившийся в черном проеме двери силуэт Головина, указав на пустующий стул с перекинутым через спинку белым полотенцем. Потом сел, но на место другое, похуже. Дело пошло. Пили изрядно, но алкоголь действовал странно, вызывая не столько опьянение, сколько трансформируясь в нарастающий вихрь какой-то энергии, захватившей компанию, дом, даже слабый мерцающий свет над столом. Голос Головина в темноте резонировал с этой энергией. Что он говорил и что пел, не помню решительно ничего, но это, похоже, было не важно. Алкоголь будто сгорал в венах, крови, придавая движение, силу и мощь атмосфере, оживающей тьме. Я в ту ночь вовсе не пил или пил очень мало, но это значения не имело: экзальтация, своеобразная сублимация, была общей, у всех.
Потом начались странные вещи. К примеру, какие-то люди куда-то исчезали, какие-то, новые, появлялись, хотя электрички уже не ходили и добраться до Клязьмы было нельзя: автомобили в то время еще не вошли в обиход. В общем, происходила непонятная ротация коллектива. С другой стороны, мало ли что может пригрезиться в темноте: кто-то мог просто выйти за дверь и уединиться в саду или отправиться в дом, засесть там на кухне либо лечь спать. В какой-то момент я отключился, видно, заснул, а когда проснулся, атмосфера каким-то образом изменилась, но по-прежнему оставалась наэлектризованной, подвижной и напряженной. Компания поредела, в свете горящего фитиля угадывались лишь несколько человек. Головин тоже исчез.
То ли мне кто-то внушил эту мысль, то ли она появилась сама по себе, но я стал беспокоиться об отсутствующих. Клязьма в те дни представляла собой поселок, утопавший в деревьях, непроглядной листве. Было совершенно темно: лишь кое-где на столбах раскачивались на ветру фонари, но и те почти все были разбиты либо перегорели. Ночью поселок вымирал совершенно: ни людей, ни машин, разве что кошки, собаки, белки, ежи. Свет в окнах почти не встречался; сараи, дома и всяческие обветшалые постройки неизвестного назначения мертво чернели во тьме где-то в глубинах заросших садов. Заблудиться было легко, особенно человеку приезжему. То есть не просто легко: решив побродить по поселку, он заблудился бы обязательно. К тому же без особых усилий можно было нарваться на неприятности: темные тени персонажей угрюмых и мрачных, намерений непредсказуемых, вряд ли доброжелательных, вполне могли вырасти из-за любого угла. Понятно, что из нашей компании, тем более как следует заряженной водкой, вином и, главное, мистической, метафизической атмосферой, никто ничего не боялся, наоборот, ощущая себя в центре событий могущественных и потусторонних, каждый считал, что если опасность и есть, то, разумеется, больше для тех, кому не повезет встретиться по пути. Но, как знаток данной местности, я все же решил отправиться на поиски.
Бродил по проулкам я долго, на перекрестках сворачивая наугад. Нигде никого. Быстрая ходьба добавила бодрости, но смещение перспектив в сторону пространств онирических, зыбких, подвижных, интригующих и непонятных все равно оставалось. Иногда проступали знакомые улицы, иногда представлялись какие-то колоссальные древние города, ну и мало ли что. Преодолев очередной темный проулок, я неожиданно вышел к центральному перекрестку поселка. Под раскачивающимся поскрипывающим фонарем, единственным в темном пространстве, прислонившись спиной к деревянному столбу, стоял Головин в небрежно распахнутом черном одеянии – то ли плаще, то ли пальто, – застыв неподвижно. Видимо, он пребывал в каком-то своем одиноком плавании. Кажется, шел мелкий дождь. Нигде никого. Я тут же обрадовался и воодушевился, но ненадолго: что-то в фигуре и позе Головина заставляло насторожиться, тонкие ледяные струйки потекли вдруг в крови. Подойдя совсем близко, я взглянул на его лицо, потом посмотрел прямо в глаза.