Пик (это я) - Джек Керуак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот как рассуждал Шнур.
— Будущее Соединенных Штатов — Калифорния, туда все рвутся, а если и уезжают, потом возвращаются обратно. Так было и так будет.
— Только не возвращайтесь сюда на мою голову, когда оттуда вылетите! — и Шейлина мама посмотрела на свою дочь.
— Хуже, чем здесь, нам не будет, — ответила Шейла.
Ее маме все это очень не нравилось.
Ах да, я же не сказал тебе про деньги: сотни не хватало, чтобы нам втроем ехать на автобусе. Шейле через шесть месяцев рожать первенца, поэтому ей пришлось взять шестьдесят долларов, чтобы поехать на автобусе и хорошо питаться. На нашу со Шнуром долю получилось сорок плюс еще немного, что у них с Шейлой оставалось. Чтобы через два дня не вносить плату за квартиру, надо было срочно оттуда съезжать. Вещи и посуду — два больших старых чемодана и один поменьше — решили отправить по железной дороге, а мы со Шнуром и сорока восемью долларами поедем на Западное побережье стопом. Мы тоже будем неплохо питаться, но иногда придется довольно долго идти пешком, выставив большой палец. Изредка удастся поспать на кровати, но чаще мы будем спать в легковых машинах, на грузовиках или днем в парках.
Это все мне ужасно понравилось, но тогда я еще не знал, как далеко до этой Калифорнии.
В последний вечер мы сидели на кухне и пили кофе. Все вещи уже были упакованы, и мы были готовы наутро отправиться в путь. Квартира опустела, и Шнур загрустил:
— Посмотрите: вот здесь мы жили, а теперь уезжаем, сюда вселится кто-то другой… Наша жизнь — просто сон. Разве эти голые стены и пол не напоминают вам холодный жестокий мир? Кажется, мы никогда здесь не жили и я здесь никогда вас не любил.
— В Калифорнии у нас будет новый дом, — весело сказала Шейла.
— Я хочу, чтобы это был дом на вершине холма, и мы всю жизнь будем жить в одном месте, и я там состарюсь и стану дедушкой.
— Поглядим, — ответила Шейла, — а совсем скоро в Калифорнии у Пика будет маленький братик.
— Сперва нам еще надо проехать три тысячи двести миль, — вздохнул брат (позже я вспомнил его слова). — Три тысячи двести миль, — повторил он, — по равнине, пустыне, трем горным цепям и так далее, а если не повезет, то и под дождем. Помолимся Господу.
Потом мы легли спать и в последний раз проспали ночь в этом доме, а наутро продали кровати.
— Вот теперь у нас нет крыши над головой, — сказал Шнур, и он был прав.
Днем мы ушли из этого мертвого пустого дома, там осталась только бутылка из-под молока и мои носки, в которых я приехал из Северной Каролины.
Шейла взяла свой чемодан, а мы со Шнуром — свой, в котором были все наши вещи. И пошли на автобусную станцию, где купили Шейле билет и стали ждать, когда отправится ее автобус. Нам всем было ужасно грустно и страшно.
— Я как будто еду в ночь, — сказала Шейла, когда увидела автобус, на котором было написано ЧИКАГО. — И обратно, скорее всего, не вернусь. Уехать отсюда — все равно, что умереть. Но я еду в Калифорнию.
Дед, я никогда не забуду той минуты.
— Зато приехать туда — все равно что заново родиться, — засмеялся Шнур, и Шейла ответила, что очень хочет в это верить. — Не позволяй парням заигрывать с тобой по дороге. Помни: пока мы с Пиком не приедем, ты совершенно одна. А когда мы приедем, я не знаю.
— Я буду тебя ждать, Шнур, — сказала Шейла и заплакала.
Шнур обнял ее; мне показалось, что он тоже вот-вот расплачется. Бедная Шейла, как же мне было ее жалко, я очень сильно ее полюбил… Брат ведь так и сказал еще в нашу первую ночь в лесу. Шейла скоро станет молодой мамой, не знаю, что с ней может приключиться на другом краю страны, она же, пока мы со Шнуром не приедем, все ночи будет одна. В Библии сказано: «Ты будешь изгнанником и скитальцем на земле», это про нее, только она женщина. Я потянулся и погладил ее по щеке, и сказал, пусть ждет нас в Калифорнии.
— Будьте очень осторожны, садясь в чужие машины, — сказала Шейла. — Мне до сих пор кажется, что Пик еще слишком мал для такого путешествия. Боюсь, мы неправильно поступаем.
Но Шнур пообещал ей, что с ним я буду в целости и сохранности и что никто другой обо мне не сумел бы так позаботиться. Вот как считал Шнур, и вообще он был уверен, что не даст нас в обиду. Они с Шейлой поцеловались, а потом она нежно и сладко поцеловала меня и села в автобус.
— До встречи, Шейла, — сказал я и помахал ей. Я почувствовал себя ужасно одиноким, еще более одиноким чем тогда, когда она плакала, и мне стало страшно. Все вокруг прощались: «до свидания», «до скорого», «пока» — ох, как это грустно, дед, все время скитаться, и переезжать с места на место, и вообще стараться выжить.
Ну вот, Шейла уехала, а нам со Шнуром надо ее догонять стопом. Мы отошли от автобусной станции и вышли на большую ярко освещенную улицу, которая называется Таймс-сквер, и брат сказал, что мы поедем так же, как приехали — через тоннель Линкольна, — и будем надеяться, что вылетим из этой огромной трубы на дорогу, которая ведет на Запад. Прямиком на Запад.
— Но сначала съедим наш Хот-дог Номер Один на Таймс-сквер, — сказал Шнур.
Так мы и сделали. Знаешь, дед, я никогда не забуду ту ночь Хот-дога Номер Один на Таймс-сквер, потому что мы его ели целый час, прежде чем отправились в дорогу.
12. Тайм-сквер и тайна телевидения
На углу Восьмой авеню и 42-й улицы перед большим серым банком, закрытым на ночь, собралась огромная толпа. Середина дороги была разворочена из-за ремонтных работ, и машины, прижимаясь к тротуару, цепляли днищем щебенку. Для весны было чересчур холодно, погода больше походила на осеннюю; ветер гонял по улице бумажки, везде горели огни и сверкали на ветру — казалось, со всех сторон мне подмигивают чьи-то глаза. Было шумно и весело, люди, чтобы не мерзнуть, подпрыгивали на месте. Мы со Шнуром купили по хот-догу, сдобрили их горчицей и, дожидаясь, пока они немного остынут, прогулялись к перекрестку, чтобы поглядеть, что там случилось.
Ничего себе! На одной стороне улицы толпилось наверно две, нет, три сотни людей. Почти все слушали проповеди Армии спасения[9]. Четверо из этой Армии выступали по очереди, и, пока один говорил, трое других стояли вместе со всеми и посматривали по сторонам. Сквозь толпу протиснулся высокий седой старик лет девяноста с мешком за спиной. Увидев, что все слушают проповедь, он поднял правую руку и сказал:
— Время оплакивать человечество.
Его голос прозвучал громко и отчетливо, как сирена в тумане, а старик тут же поспешил прочь, будто у него больше не было ни минуты.
— Куда ты, отец? — спросил кто-то из толпы.
— В Калифорнию, мой мальчик! — крикнул в ответ старик и завернул за угол — только и мелькнули белые развевающиеся волосы.
— Он не врет, — сказал Шнур, — тоннель, который ему нужен, и вправду в той стороне.
Вдруг раздался громкий гудок мотоцикла, потом еще один, и еще. Три мотоцикла расчищали дорогу большому черному лимузину с яркой фарой на крыше. На тротуаре все вытянули шеи, чтобы посмотреть, кто в нем едет. Мы со Шнуром могли протянуть руку и потрогать этот автомобиль, так он был близко. Лимузин, въехав на щебенку, забуксовал, а потом газанул, и кто-то в толпе закричал: «Ну, прямо арканзасская грязь!» Кое-кто засмеялся, потому что грязь была нью-йоркская, да и то немного. Внутри лимузина никого особенного не было, только двое, то ли трое мужчин — такие, в шляпах.
А потом, дед, с Небес снизошло Слово, и я испугался, потому как отродясь не видел, чтобы слова летали по небу, но Шнур сказал, что это всего-навсего воздушный шар с электрической надписью, который специально опустили над Таймс-сквер, чтобы все увидели. Несколько человек и правда посмотрели, но без особого интереса, такие уж они, ньюйоркцы, ко всему привыкшие и ничем их не удивишь. Этот шар еще долго висел в воздухе, борясь с ветром и кружась прямо над Таймс-сквер. На него мало кто обращал внимание, а жаль — он был красивый. Вот моим двоюродным братцам из Северной Каролины точно бы понравился. И мне нравился. Он поворачивался носом по ветру, покачивался, а потом, вдруг дернувшись, менял направление и снова крутил носом. Больше всего мне нравилось, когда он отскакивал назад или в сторону, как будто сбивался с дороги. Жаль, внизу так галдели, что я не слышал, какие он издавал звуки.
Вокруг было еще много интересного, а проповедники из Армии спасения так громко кричали свое, что всех перекрикивали. «Господь то, Господь се», — только и повторяли, и еще что-то про покаяние, и «гореть вам в огне», как будто все здесь грешники; больше я ничего не запомнил. Может, и вправду все грешники, только зачем объявлять об этом на улице — кому захочется исповедоваться в грехах, когда на углу торчит полицейский. Или, может, ему исповедоваться? С какой стати рассказывать полицейскому о том, чего никто, кроме меня, не знает? Например, о пожаре, который я устроил на кукурузном поле мистера Отиса и который обошелся ему в целых двадцать долларов. Нет, никто в Нью-Йорке и не подумает рассказывать, как выбросил сигарету и случайно спалил больницу в своем квартале или что-то в этом роде. И вот еще что: почему эти самые проповедники не рассказывают о собственных грехах, в которых раскаиваются? Народ прямо на месте их бы и осудил.