В тени старой шелковицы - Мария Дубнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вокруг нее худели, болели и умирали дети. Чужие, чьи-то. Она, еле таская отекшие, опухшие, как колоды, ноги, получала на детей хлеб. Кормила, вкладывая в открытые клювики крошки, размоченные в снегу. Они все равно умирали.
У коммуниста Розы Кольницкой была только одна мысль. Только одна. «Господи, – думала она, – прошу тебя, Господи, Господи… Я сохраню здесь столько детей, сколько смогу, пусть я сама умру, а детей попробую спасти… Господи, только одного прошу взамен: моего Гришу, Гришеньку моего спаси, Господи, спаси…» Нянька научила Розу православной молитве, и она постоянно бормотала и вслух, когда никто не слышал, и про себя «Отче наш» и «Богородицу», и чуть отпускало. Ей казалось, можно договориться.
Она вывозила детей блокадного Ленинграда по Дороге жизни – и возвращалась обратно, чтобы взять следующих. Заворачивала в одеялки, волокла на саночках до сборного пункта: и этого возьмите, возьмите! Товарищ! Ну я прошу… Он же еще живой, товарищ, миленький! Видишь – пар изо рта идет… Роза прикладывала зеркало. Оно оставалось незамутненным. Да, простите. Вы правы.
Посторонитесь. Дайте нам проехать. Мы не успели.
Роза смогла приехать в Смелу только весной 1945-го.
Рвалась раньше – но бесполезно, война. Мамин дом увидела издали, он был цел. Рядом стоял дом старшего брата, Иосифа, – он еще до войны женился на гойке, на украинке, ушел к ней, мама с ним не разговаривала, знать их не хотела. Даже на похороны сына не пришла, когда Йося неожиданно умер, еще в 1940-м.
«Живы», – вдруг шевельнулась у Розы надежда. Змея, гадина, а не надежда. Гадина.
Дом стоял пустой. Роза села на крыльцо, закурила.
Калитка выломана, а так – всё как всегда. Мой родительский дом. Тут и жили. Мама, папа, Йося, Давид, Розочка. Два брата и я. Вот тут маленькая бегала. Вот отсюда Гришка на речку убежал тогда, в мае… Горло перехватило, и табачный дым «не пошел». Роза зашлась кашлем, согнулась, уткнулась лицом в колени.
– Роза…
Во двор вошла Маруся, вдова Иосифа.
Слезы, которых не было всю блокаду, вдруг потекли сами, потоком, залили ватник, платок. Маруся!
– Никого, никого, всех убили, всех, ой, горе, горе какое, – Маруся завыла, кинулась к Розе на шею. Сквозь вой рассказала, избегая подробностей. От подробностей – Маруся знала – Роза умрет.
Вскоре после того как немцы вошли в Смелу, всех евреев согнали в поле, огородили его столбами, натянули проволоку и под страхом расстрела запретили местным жителям подходить к ним. Там и тетя Хана была, и Гришенька твой…
– А-ых… – рот Розы разорвало в немом крике, она с силой заткнула его ладонью. До крови прокусила палец, боли не было.
– Давид был в партизанах, а когда узнал, что мать и Гришеньку забрали, хотел прийти их освободить. Его поймали и расстреляли перед всей деревней. Их не кормили долго, ждали, пока побольше евреев соберут. Я им таскала еду ночью, там можно было подойти, если со стороны леса… Но сколько я могу… И вытащить их никак нельзя было, даже Гришеньку. Проволоку так намотали, а яму за одну ночь незаметно не выроешь – часовые же ходют.
…Всех расстреляли. Роза только попросила:
– Покажи, где.
Они пошли в поле. Здесь. Столбы, обрывки проволоки. А расстреливали там, вон – холмы.
Роза опустилась на колени. Что-то зашептала земле, нежно перебирала траву, накручивая травинки вокруг пальцев, как Гришкины кудряшки. Легла на холм, целовала его, гладила, растянув руки. Маруся звала ее, Роза не слышала.
Маруся ушла домой.
Двое суток Роза провела на холме, пела колыбельные и гладила землю. А на третий день пошла в горсовет и оформила Марусе дарственную на дом. Больше в Смелу Роза не приезжала.
Никогда.
И Богу она больше никогда не молилась.
В 1942 году Дима пошел в штрафбат. Выжил. Закончил войну на Дальнем Востоке, вернулся в Ленинград к жене. В 1946 году Роза родила дочку Лорочку, Ларису. Жили Кольницкие тихо, на копейки. Роза работала в Военно-морском музее, Дима – сторожем в пароходстве. Летом сорок пятого где-то в тайге его укусил энцефалитный клещ, и он стал инвалидом – всю жизнь его мучили страшные головные боли.
У Розы тоже с головой было нехорошо. И хотя она стала очень спокойная, почти неживая, все понимали: Роза Кольницкая – тихая сумасшедшая. Иногда с приступами.
Она действительно сошла с ума. Еще тогда, в Смеле.
В победном сорок пятом году.
И она была благодарна Альцгеймеру, который через полвека все-таки накрыл ее беспамятством, как одеялом…
22 июня
Днем в субботу зазвонил телефон.
– Да? – Ольга поднялась с дивана, доплелась до коридора. Ее шатало. В глазах потемнело, и Оля прислонилась к стене.
– Оленька, разбудил? Прости, прости, – голос Соломона вздохнул в телефонной трубке.
– Да ничего, я лежу просто. Мутит.
– Меня вызывают в Москву, в наркомат. Едем сегодня вечером, на перекладных.
– Я не могу…
– Это не обсуждается. Собирай вещи. Я тебя одну в таком состоянии не оставлю, даже не думай. Наверное, подарков нужно каких-нибудь родителям, фруктов, может? Черешни, клубники? Подумай, ладно? Может, сходишь на рынок? Но много не тащи, запрещаю. Так, чисто символически.
– Чисто символически я хочу остаться, – Оле совершенно не хотелось тащиться в Москву. Она, конечно, соскучилась по своим, особенно по маме и Сарре. Но уж больно мутило.
Наврала врачиха, что токсикоз должен вот-вот закончиться, мол, первый триместр позади… Не заканчивался, только хуже становилось. Оксана, жена соседа, говорила, что еще ноги могут отекать, поэтому пить надо поменьше. Но если еще и пить поменьше, вообще можно с катушек слететь, а это в Олины планы не входило. Есть она ничего не могла – ее тут же рвало. Спать не могла – голова кружилась от духоты, хотя окно теперь было открыто сутки напролет.
Оля готовила мужу еду наспех, кое-как, ставя рядом помойный таз и каждые пять минут склоняясь над ним. Стоять долго возле керосинки тоже не могла, время от времени тяжело плюхалась на табуретку около распахнутого окна.
Утешало только, что в прошлый раз ее вообще не тошнило, а вон как плохо все закончилось. Значит, сейчас должно быть наоборот. Тогда она летала, как птичка, из Егорьевска, порхала над примусом, стирала даже. А сейчас три раза потрет мужнину рубашку о доску – и вся мокрая становится как мышь.
И вот здрасте, едем в Москву. Хотя, может, и правда к маме?
Может, от маминой еды меня не замутит? Почему-то вспомнилась мамина фаршированная рыба. Дурнота тут же подступила к горлу. Нет, замутит.
Сама Оля уже научилась неплохо готовить, и Хоцы даже приглашали к себе друзей – особенно удался Оле домашний банкет по поводу Соломоновой премии за первый квартал. Борщ с пампушками, голубцы, пироги с курагой… Капуста квашеная, яблоки моченые, варенички с картошкой… Мама была бы довольна, очень. Все веселились, песни пели… Мойша пришел с женой, сосед, простой рабочий завода был, но Соломон с ним дружил. Они так красиво на два голоса пели «А идише мамо…» Оля вспоминала Шейну и плакала.
Кажется, в те дни Оля и забеременела.
Они приехали в Ворошиловград в ноябре 1940-го. Приказом наркома Соломон был назначен главным бухгалтером Ворошиловградского паровозостроительного завода имени Октябрьской революции. Завод этот занимал огромную территорию, от цеха к цеху на паровозике катались. Прежнего главбуха посадили, и Соломон приехал из Москвы на его место. Ему дали отдельную двухкомнатную квартиру в пятиэтажном доме заводского поселка. Там и свой клуб был, кино привозили иногда, даже артисты московские выступали.
Никаких провалов в прежней работе бухгалтерии Соломон не нашел. Дела не были запущены, хотя и велись по старинке. Говорили, что старый главбух оказался троцкистом и английским шпионом. Надо же… Соломон не был членом партии, из иностранных языков знал только идиш, поэтому был уверен, что к нему никаких претензий вообще быть не может.
Не то чтобы Соломон Яковлевич Хоц был самым смелым человеком в Ворошиловграде. Или самым глупым.
Он был математик и шахматист, которому судьба вручила гроссбух. И он выдумывал новые математические модели для бухучета и считал баланс, следуя шахматным принципам.
На Ворошиловградском паровозостроительном Соломон ввел новый, более быстрый способ ведения учета, а значит, и сроки выполнения бухгалтерских работ тоже заметно уменьшились – за это бухгалтерия завода получила премию за первый квартал 1941 года. В ноябре приехали – и в начале апреля уже премия. Соломона, умницу, толкового мужика, зауважали. «Сёма! Ты – ничего мужик, голова. Хоть и еврей. Давай выпьем!»
Соломон не обижался, наоборот – веселился, хохотал. Иногда немного выпивал с Прохором – тот был инженером, и они семьями ходили в театр или в заводской клуб. Ксанка, Прошкина жена, очень уважала культурные мероприятия: нарядится в креп-де-флеровое платье, кудельки на папильотки с ночи накрутит, губки бантиком – красавица, всем видно.