Дневник - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Меня удивляет, что польские художники не пытаются использовать то преимущество, которым на территории искусства является польскость. Неужели вам хочется вечно копировать Европу? Униженно преклоняться перед живописью, как французы? Писать картины серьезно? Рисовать стоя на коленях, в глубочайшем благоговении, рисовать робко? Я признаю этот тип творчества, но он ведь не в нашей природе, во всяком случае, наши традиции иные, поляки никогда не принимали слишком близко к сердцу изобразительное искусство, мы были склонны считать, что не нос существует для табакерки, а табакерка для носа, и нам больше импонирует та мысль, что «человек выше того, что создает». Перестаньте бояться собственных картин, перестаньте любить искусство, подойдите к нему по-польски, свысока, подчините его себе, и тогда в вас проявится оригинальность, перед вами откроются новые пути и вы найдете самое ценное, самое плодотворное — собственную действительность.
Я так и не убедил Эйхлера, вложившего столько усилий в воспитание в себе солидной европейскости, — он смотрел на меня таким взглядом, к которому я уже привык и который говорил: как легко говорить! Художники, скульпторы, придавленные громадой технических трудностей, сосредоточенные на своей борьбе за совершенство рисунка, цвета, совершенно не стремятся вырваться из своего цеха, они не ценят того, что новый подход позволяет разрубить не один из тех узлов, что невозможно развязать. В то время как я требую от них быть людьми, которые пишут картины, они хотят быть всего лишь и только художниками. И все же я верю, что в нас сегодняшних найдется место для более самостоятельной и творческой мысли об искусстве. Мы испытали на себе одно за другим влияние двух концепций, одна из которых — аристократическая, заставляющая того, кто воспринимает, восхищаться чем-то таким, чего воспринимающий не может ни почувствовать, ни понять, а вторая — пролетарская, заставляющая творца фабриковать нечто такое, что он презирает, что ниже его и что годится только простачкам и ничтожествам. Противоборство этих враждебных школ происходит на нашем теле, и они с такою силой уничтожают друг друга, что в нас образовался вакуум, — выберемся ли мы когда-нибудь из этой бани чистыми и способными к собственному и самостоятельному творческому акту?
Не теряйте драгоценного времени на гонку за Европой — вы никогда ее не догоните. Не пытайтесь стать польскими Матиссами — от наших браков не родится Брак. Вам бы лучше ударить по этому европейскому искусству, стать теми, кто срывает маски; вместо того чтобы тянуться к чужой зрелости, попытайтесь лучше выявить незрелость Европы. Постарайтесь так организовать ваше истинное ощущение, чтобы оно в этом мире воплотилось в объективное бытие, отыщите такую теорию, которая соответствовала бы вашей практике, создайте такую картину мира, человека, культуры, которая находилась бы с вами в согласии, а когда вы напишете эту картину, тогда вам нетрудно будет написать и другие.
Суббота
R. G. прочел мне письмо, полученное от польки, о котором он говорит, что направлено оно мне. Я переписал из него следующие выдержки:
«Действительно, я не хочу знать, ничего, ничего, ничего, я хочу только верить. Я верю в безошибочность моей веры и в правильность моих принципов. Здоровый человек не хочет подцепить бациллу, а я не хочу вдыхать мыслительный миазм, способный подорвать мою веру, которая мне необходима в жизни, и даже есть сама моя жизнь…»
«Верить можно только если хочется верить или если в себе воспитываешь веру, а кто умышленно подвергает свою веру испытанию, чтобы проверить, выдержит ли она испытание, тот уже не верит в веру. Да, надо верить. Надо верить в то, что надо верить. Надо иметь веру в веру! В себе самом надо полюбить веру».
«Вера без веры в веру не сильна, и никому не может дать удовлетворения».
Я прочел это во «Фрей Мочо». Меня с любопытством спрашивали, так ли усерден католицизм в Польше, как и прежде, и является ли Польша siempre fidelis[29]? Я сказал, что сегодняшняя Польша — сухарь, с треском разламывающийся на две части: на верующих и на неверующих. Вернувшись домой, я подумал, что вышеприведенные отрывки следует рассмотреть. Эта «вера в веру», столь сильный упор на акт воли, создающий веру, этот выход из веры в сферы, где она возникает, — вот что действительно меня волнует.
Кроме того: какую позицию мне занять по отношению к католицизму? Я не имею в виду мою чисто художническую работу, поскольку в ней не выбирают ни позиций, ни подходов, искусство создается само по себе — я имею в виду мою литературу в ее общественном аспекте, в разных там статьях, фельетонах… Я совершенно один перед этой проблемой, потому что наша мысль, парализованная в 1939 году, не продвинулась с тех пор ни на шаг в области вопросов фундаментальных. Мы ничего не можем продумать, потому что мы не свободны в своем мышлении. Наша мысль так сильно прикована к нашей ситуации и так захвачена капитализмом, что может работать только или против него, или с ним — и мы avant la lettre[30] прикованы к его колеснице, он нас победил, привязав нас к себе, хоть мы и рады видимости свободы. Поэтому и о капитализме сегодня можно думать лишь как о силе, способной сопротивляться, а Бог превратился в пистолет, из которого мы жаждем застрелить Маркса. Вот она, эта святая тайна, перед которой склоняют головы испытанные масоны, которая из низких светских фельетонов прогнала антиклерикальный анекдот, диктует поэту Лехоню взволнованные строфы, обращенные к Богоматери, социалистически-атеистическим профессорам возвращает трогательную невинность времени первого причастия и вообще творит чудеса, какие до сих пор и не снились философам. Но… что это, триумф Бога или Маркса? Если бы я был Марксом, то я бы гордился, но если бы я был Богом, то, как абсолюту, мне было бы слегка не по себе. Фарисеи! Если вам стал необходим католицизм, то станьте серьезнее и попытайтесь искренне сблизиться с ним. Пусть этот общий фронт не будет лишь политикой. Просто я за то, чтобы все, что происходит в нашей духовной жизни, происходило как можно основательнее и порядочнее. Пришло время, когда атеисты должны искать нового соглашения с Церковью.
Но, поставленный принципиально, вопрос тут же становится таким пугающе трудным, что, честное слово, опускаются руки. Как можно договориться с тем, кто верит, хочет верить и не допускает для себя никакой другой мысли, кроме той, догмат которой он не вносит в список запрещенных? Неужели существует общий язык между мной, идущим от Монтеня и Рабле, и той самозабвенной в своей вере корреспонденткой? Что бы я ни сказал, она все будет мерить аршином своей доктрины. У нее все решено, поскольку она знает истину о мироздании в конечной инстанции, что придает ее гуманизму совершенно иной — и с моей точки зрения весьма странный характер. Чтобы прийти к согласию с ней, я должен был бы разбить эти ее истины в конечной инстанции — но чем убедительнее я стану для нее, тем в большей степени я буду сатанинским и тем сильнее она заткнет уши. Ей нельзя допускать сомнения, и мои доводы станут как раз питательной средой для ее credo quia absurdum[31].
Здесь проступает страшная аналогия. Когда разговариваешь с коммунистом, создается впечатление, что говоришь с «верующим». Для коммуниста тоже все определено, он обладает истиной, он знает по крайней мере в нынешней фазе диалектического процесса. И более того, верит, и еще более того, хочет верить. Ты его уже переубедил, да он не переубеждается, потому что он верен Партии: Партия лучше знает. Партия знает за него. Тебе не показалось, когда твои слова отскакивают от этой герметичности, как от стенки горох, что истинный водораздел проходит между верующим и неверующим, и что этот континент веры охватывает такие непримиримые церкви, как католицизм, коммунизм, нацизм, фашизм… И в эту самую минуту ты чувствуешь над собой опасность колоссальной Святой Инквизиции.
Суббота
Инженер Ł. пригласил меня на собрание одного католического общества. Было человек двадцать и монах. Прочли короткую молитву, после чего Ł. читал тексты Симоны Вейль в его собственном и очень хорошем, насколько я могу судить, переводе. Потом была дискуссия.
Как всегда на подобного рода собраниях, меня поразили прежде всего отчаянные технические недостатки этого предприятия. Симона Вейль трудна, концентрированна, погружена во внутренние переживания, ко многим из ее мыслей надо возвращаться по нескольку раз — кто из этих людей мог схватить ее на лету, усвоить, запомнить? Даже если бы схватили…
Дискуссия была из тех, что никого не способны взволновать, потому что такие дискуссии стали обыденностью. Но мне все же казалось, что ситуация говорит со мною словно Шекспир: