Зачем жить, если завтра умирать (сборник) - Иван Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так было раньше. Теперь же Мезряков проводил вечера дома, коротая их у телевизора.
Новость – это то, что показывают по телевизору: кто с кем, когда и за сколько. Каждый день разное. А по сути одно и то же. Владислав Мезряков механически щёлкал пультом телевизора. По ведущим каналам показывали национального лидера. Вот он отдаёт распоряжения правительству, уверенный, сосредоточенный, вот он за штурвалом военного самолета, моложавый, подтянутый, и, наконец, в домашней обстановке, обаятельный, скромный, один из граждан. Потом шли передачи для домохозяек, любовные и криминальные сериалы. Каждая демократия уникальна по-своему, все диктатуры похожи друг на друга. Против этого человека выходили на площади. Выходил и Мезряков. Вместе с тысячами протестующих аплодировал оппозиционерам, требовал, выкрикивал до хрипоты: «Долой президентское самодержавие!» Митинги были разрешены властями, и Мезряков чувствовал себя гражданином, заявлявшим о своих правах. Так продолжалось до удара полицейской дубинки. В больнице участвовать в демонстрациях Мезряков зарёкся. Ради чего? На больничной койке, в ожидании очередной перевязки, Мезрякову открылась страшная правда. Москвичи всегда оправдают диктатора, а пощёчины, получаемые от него нацией, не воспринимают как личные. С тайным мазохизмом они тоскуют по сильной руке, отсутствие которой вселяет смутную тревогу, порождая душевный дискомфорт. Мезряков вспомнил, как в детстве его отправили на два срока отдохнуть в спортивном лагере, и в пересмену, когда вожатые уехали, оставшиеся дети были предоставлены себе. Не зная, чем заняться, они не находили себе места, многие в растерянности плакали. Всех обуяло чувство брошенности и сиротства. Тоскливо тянулись дни, которые хотелось быстрее вычеркнуть из календаря. Но стоило вернуться вожатым, как жизнь наладилась, на лицах заиграли улыбки, и те же дети стали проказничать, с хитрой изворотливостью обманывать педагогов и, перелезая через лагерный забор, убегать в самоволку.
Так устроен московский люд.
Разве можно за это осуждать?
Мезряков не первый из русских жил при диктатуре, и всегда было одно и то же. Президент, президент… Кругом один президент! Но что мы президенту? И что президент нам? Мезряков подумал, что российское государство – это то, чего нет, что его заменяют люди, которые топчут остальных. И Чехов жил при этом режиме. И Гоголь. В России одна радость – пережить очередного правителя, сплясав на его похоронах. «Пиф-паф!» – сложив пальцы пистолетом, расстрелял он телевизор, прежде чем его выключить. А потом в памяти вернулся к Лецке. И опять удивился, до чего они похожи. Они позволяют себе роскошь принадлежать к ничтожному меньшинству: не работать (балаган с курсами не в счёт), не унижаться и внутренне противиться режиму. Свободу, как воздух, замечают только в её отсутствие. Но вокруг привыкли обходиться без неё. Да, мы похожи, думал Мезряков, и среди наших фобий есть как минимум одна общая – страх толпы.
Или насчёт Лецке я заблуждаюсь?
Мезряков откинулся в кресле, прикрыв глаза.
Его мысли:
Наша дуэль с Лецке уже не относится к разряду «до первой крови». Он сделал всё, чтобы поединок превратился в смертельный. Или – или. Тогда чего я миндальничаю? Пора бы оставить притворную благожелательность интеллигента. Но если его убить, игра закончится. И чем тогда жить? Вернуться к прежнему распорядку? Скулить от одиночества? Его это, вероятно, тоже останавливает. Иначе, чем объяснить, что я ещё жив? Значит, в наши отношения проникло лицемерие. Или оно было там изначально? Понимание этого всё портит, в ощущениях пропадает острота. Надо будет при встрече сказать Лецке. А может, я оправдываю своё малодушие? «Пиф-паф», – повторил Мезряков, будто снова вернулся в детство, когда в спортивном лагере играл в «казаков-разбойников».
Одноклассников Мезрякова судьба давно разбросала по белому свету, а многих увела уже за его пределы. В его доме остался лишь Гога, живший в крайнем подъезде, сначала с матерью и бабкой, а после их смерти в одиночестве. Гога всю жизнь держал собак, в последние годы немецкую овчарку, уже облезлую от старости суку, которую всюду возил с собой. Учился он безобразно, кое-как закончил школу. Но кто теперь это помнил? Гога строил загородный дом, владел охранным агентством и регулярно посещал спортивный зал, где, как выражался, работал с железом. Результатом работы были накачанные мускулы, бычья шея и преждевременный геморрой. После армии, когда Гога отслужил в горячей точке, у него появился пугающий стальной взгляд. Взгляд убийцы. Он прятал его под черными очками, а говорил нарочито мягким, располагающим голосом.
– Здорово, Владя! – тормозил огромный черный джип, оглушая Мезрякова блатным шансоном. Из окна тянулась татуированная клешневатая пятерня, в которой узкая ладонь Мезрякова тонула, как некогда в отцовской.
– Как дела? – смущаясь, спрашивал Мезряков, рядом с Гогой чувствовавший себя ребёнком.
Джип срывался с места, а на торчавшей из окна пятерне задирался вверх большой палец.
– Не сомневаюсь, – кривился вслед Мезряков.
Мгновенье он стоял на дороге, а из удалявшейся машины сквозь заднее стекло на него злобно смотрела немецкая овчарка. Мезряков знал, почему одноклассник никогда не здоровался, встречая его на улице. Он переходил на другую сторону, делая вид, что его не замечает. В джипе, с собакой, Гога чувствовал своё превосходство.
Однажды, когда разговор продолжался чуть дольше, а сука недовольно залаяла, Гога показал бейсбольную биту. «И зачем тебе?» – удивился Мезряков. «Сам знаешь, что у нас на дорогах творится». Мезряков кивнул, хотя не водил машину. И не мог представить, в какие переделки можно попасть, сидя за рулем, если даже Гога не смог бы обойтись без биты. «Я и не пойму, зачем тебе бита, ты же голыми руками…» Жёсткое лицо Гоги растянулось в улыбке. Вот бы кто убил Лецке. И глазом бы не моргнул.
Мезряков сообщает на веб-камеру:
«Июнь 201… года.
У нас с Лецке установились странные отношения. Мне хочется узнать его мнение по многим вопросам. Более того, я соотношу свои суждения с тем, что предположительно бы высказал по этому поводу он. А ещё мне хочется проверить, насколько мы похожи, действительно ли, как я думаю, наши взгляды во многом совпадают. Вчера по электронной почте я послал ему вопросник из интернета, требовавший однозначных ответов. Вот он.
Боитесь ли вы смерти?
Есть ли у России будущее?
Любите ли вы соотечественников?
Верите ли СМИ?
Считаете ли вы, что добро обязательно победит зло? (Тут я обратил внимание на некорректную формулировку, оставляющую неясность, кто же кого победит.)
Считаете ли вы присутствие человека на планете обязательным?
По-вашему мы платим адекватную цену за прогресс?
Считаете ли вы, что человек достоин жить вечно?
Уверены ли вы, что каждый ребёнок одарён по-своему?
Достойны ли члены правительства того, чтобы знали их имена?
Наши ответы с Лецке совпали на девяносто процентов. При этом у меня было одно „да“: я боюсь смерти. Пугает даже не она, а её неизбежность. Да, именно её неотвратимость приводит меня в трепет. И я хорошо помню, когда это началось. Слепило июньское солнце, мы жили на даче, к родителям – отец ещё не ушел из семьи – пришли в гости соседи, и они пили на веранде чай из огромного самовара, а я вышел за калитку на огромную залитую светом поляну. Мне было лет пять-шесть, не больше. Помню рваный сачок, с которым я гонялся за бабочками, море душно пахнувших цветов, трав, доходивших до пояса и щекотавших голые коленки, невыносимую жару, заставлявшую то и дело прибегать на веранду пить холодный шипучий квас, а ещё – одиночество, когда утопал на поляне, слившись с пестрым разнотравьем. Был полдень, и дачники прятались от солнца в тени яблонь на своих участках, так что на дороге возле заборов – ни души. Я рассматривал на ладони жука – зеленоватый отлив, растопыренные лапки, наивное и упрямое желание ползти к моему мизинцу, – потом, когда мне наскучило, встряхнул рукой и, прищурив глаз, долго наблюдал его полет. И тут случилось это. Меня пронзил страх, в мгновенье я осознал: всё это, и жук, и поляна, и солнце – пребудет всегда, а я исчезну, умру, как моя бабушка, о которой рассказывала мать, когда мы пришли к ней на могилу. И где я буду, когда меня не будет? Нигде? Оцепенев от ужаса, я уже не слышал гуденья пчел, не видел яркого солнца, крепко сжав сачок, я чувствовал лишь стук своего сердца. Сколько это продолжалось? Минуту? Час? Потом мне захотелось закричать, и я бросился к родителям. Однако рассказать о своих чувствах не решился. Мне было стыдно за свой страх, взрослые ведь тоже знают, что умрут, но это не мешает им улыбаться, разливая чай.
– Ещё квасу? – ласково спросила мать. – Смотри, Владик, лопнешь.
– Не лопну, – угрюмо буркнул я, со стаканом уходя в свою комнату.