Рассказы - Пантелеймон Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот это смерть… в сказке только рассказывать.
— Да… бывало, по деревне пойдешь, словно вымерла вся: без памяти лежит.
— Свободы настоящей нет. Эх, — сказал кто-то, вздохнув. — Ведь это сколько даром хлеба-то пропадает — на этот налог обирают. Ведь ежели бы он целиком-то оставался, тут бы как с осени котел вмазал, ребят в дело запряг и лежи, прохлаждайся. А то вот праздник подходит, а мы, как басурмане…
— Наоборот все пошло, — сказал кто-то, — прежде под праздник люди были пьяные, коровы трезвые, а теперь люди трезвые, коровы пьяные…
Кузнец только молча плюнул. Потом, немного погодя, сказал:
— Бутылки на две выжрала, анафема.
— А какую водку стали было гнать. Прежде, бывало, пьешь, — мать пресвятая богородица, за что ж ты наказала, и гарью какой-то и дегтем от нее воняет, после головы не подымешь. А теперь только навострились, а они со своими неделями. Да аппараты еще отбирают. Значит, опять на стену лезть.
— Нешто они об этом думают? Им одна только забота — дело развалить.
— Да нешто без водки можно? Не говоря уж о том, что душа требует, а и дела без нее никакого не сделаешь: заявление какое подать, в волость идти, — что ж, ты и явишься с пустыми руками?
Председатель молча курил и, сплевывая, всё поглядывал на бугор.
— Верно, верно, — отозвались дружные голоса.
— Я вот лошадям своим пачпорт опоздал выправить. Им уж давно совершеннолетие вышло, а они у меня без прописки сидели. Думал, засудят. А привез три бутылочки…
— Ежели где председатель хороший, понимающий попадется, там жить еще можно.
— А главное дело, все равно это ни к чему: раз природой устроено, тут мудри не мудри, все то ж на то ж сойдет.
— Это верно… прошлый год всю рожь на водку перегнали, сами не жрамши на одной мякине сидели, а к празднику у кажного полное обзаведение, и на первый же день праздника так насвистались, что как колчушки лежали.
— Как же можно… народ-то православный, слава тебе господи, лбы еще не разучились крестить, особливо, где председатель понимающий…
Председатель докурил папироску и, оглянувшись на бугор, сказал:
— Скрылся…
Все повернулись к нему и замерли.
— По случаю праздника… принимая во внимание местные нужды и обстоятельства населения… объявляю заводы… открытыми. Но ухо держи востро. Ежели в эту неделю кого замечу, спуску не дам.
— А как же дым-то? — сказал кто-то сзади.
— Дым куда хочешь девай, и ребят пьяных по улице не распускать, а то так-то какой-нибудь нагрянет, а они у вас лыка не вяжут.
— Слушайся председателя, — сказал секретарь.
Достойный человек
На собрании в чайной обсуждался новый, непривычный вопрос: о выборном начале в приходе.
Старый священник умер, и по новому порядку приехал вчера кандидат служить пробную обедню, чтобы затем, получивши одобрение прихожан, ехать утверждаться к архиерею.
Все сидели на лавках, на окнах и толковали.
— Теперь хорошо, — сказал Федор, снявши и рассматривая свою шапку, — выбирай любого. А то прежде поставят, бывало, какого-нибудь щупленького да безголосого — и майся с ним целый век.
— Да, уж это последнее дело, если у священника ни голосу, ни виду настоящего нет, — сказал Прохор Степаныч, любивший читать Апостол и петь на клиросе, для чего всегда надевал железные очки, хотя все знал наизусть.
— А что ж с ним, щуплым-то, делать? — сказал кто-то.
— Прежде в попы вся шушель лезла, а теперь подожди. А то, пожалуй, много их…
— Да, теперь уж не проскочут.
— Поглазастей анхирея будем.
— А как же.
— И потом, хоть то сказать, разве можно, чтобы архиерей всякого понимал. Шут его разберет, достоин он или нет.
— А ну их и совсем к черту, — сказал вдруг солдат Андрюшка, сняв шапку и ударив ею по подоконнику, — не надо нам их вовсе.
Все на него оглянулись.
— Сдурел, что ли? — сказал, поглядев на него несколько времени стороной, Прохор Степаныч. Он было завернул полу и полез в карман за кисетом, но, услышав замечание Андрюшки, так и остался с отвернутой полой и засунутой в карман рукой.
— Вот они все такие-то, — сказали старики. — Им леригии не нужно.
— А что ж…
— Вы так-то скоро скажете, что и церкви не надо.
— А что ж…
— Дураки, ослы непонимающие, и больше ничего, — сказал Прохор Степаныч и, достав кисет, стал с обиженным видом свертывать папироску.
— Доперли!
— Еще дальше допрем. Ты бормочешь, а сам не знаешь что. Да я от этой твоей церкви за всю жизнь одной красненькой не пользовался. Да и все — только и знали, что туда носили. Ты-то много попользовался, что за нее так стоишь? сказал Андрюшка, уже обращаясь к Софрону.
— Чем же оттуда попользуешься?
— То-то, а кричишь.
— Вот это так подставил, — сказал чей-то голос сзади.
Все оглянулись и замолчали, переглядываясь.
— А сами переплатили немало, — сказал опять чей-то голос.
Все еще больше притихли.
— Я рублей с тыщу переплатил, — сказал голос Ивана Никитича от печки.
Все оглянулись к печке.
— А впрочем, — сказал Андрюшка, вставая, — свобода вероисповедания, обсуждайте тут, что хотите, лишние деньги, знать, завелись.
Он повернулся и, не оглядываясь, пошел к двери. За ним ушли и все молодые.
— Сорвали собрание… — сказал чей-то голос с таким выражением, с каким на войне говорят, «отрезали».
Несколько пожилых тоже было подались к двери.
Вдруг Прохор Степаныч, сунув кисет в голенище, встал и с решительным видом проговорил:
— Предлагаю собранию исключить ушедших, как бы они были неправославные, потому что они забыли о душе.
Все с облегчением вздохнули. Собравшиеся было прошмыгнуть в дверь поспешно хлынули назад и окружили говорившего.
— Правильно.
— Продолжается.
— Значит, о попе?
— Слава тебе, господи, приход-то не из одних басурманов состоит, — есть которые и о душе помнят. Достойный человек всегда себе место найдет. Если человек представительный и с голосом.
— С голосом — конечно… А вот щупленьким-то теперь всем беда, — сказал Федор, покачав головой.
— В Рожнове был такой, — сказал Прохор Степаныч, вынимая кисет из-за голенища и усаживаясь на окно, — человек смирный, тихий, душевный, а не дал бог голосу… и худ. Десять лет с ним бились. Наконец видят — мочи нет больше, говорят: уходи подобру. А на его место уж просился один. Человек, нужно сказать, непутевый, но голосище — труба архангельская. Как рявкнет, в ушах больно.
— Вот это здорово, — сказали голоса с разных концов.
— Аршин двух с половиной росту, — продолжал Прохор Степаныч, — пузо, и волос волнистый всю спину покрывает.
— Да… вот такого бы.
— Достойный священник, — станет служить на Пасху, скажем, так торжества этого одного не оберешься.
— Где ж там.
— Все-таки старый-то упросил было рожновских оставить его.
— Упросил? — сказали с сожалением голоса.
— Да. Но случись у тамошнего купца похороны, пригласил он двух попов для собора да этого борова горластого. Как вышел он…
Все затаили дыхание.
— Как вышел он, — повторил Прохор Степаныч, — с Евангелием — во всю дверь. Как заревет… Все ребятишки, что у амвона стояли, — так их и шибануло к стене.
— Ах, здорово…
— Ну, конечно, полонил. Да уж и старый батюшка увидел, что тягаться ему не под силу, натужается, натужается, а ничего у него не выходит, ну, и подал на перевод. Так когда он уходил, все плакали. Очень уж душа хороша была у него.
— Хороша?
— Страсть.
— Народ чувствует. Что другое, а уж душу он за семью печатями почувствует.
— Да уж народ насчет души…
— Почище архирея разнюхает, — сказал Сенька, подмигнув.
— А тебе бы только оскаляться, — сказал, недовольно посмотрев на Сеньку, Прохор Степаныч, — тут об серьезном, а он…
Все помолчали.
— Что-то нам завтра господь пошлет…
— Да, только надо смотреть, чтоб человек достойный был.
— А представительный из себя-то?
— Вон прасол видел его.
Все оглянулись на прасола.
— Ростом с Бориса будет, — сказал прасол.
— Хорош… А насчет волос как?
— Волос не видел, под шляпу были припрятаны.
— Служить будет — не подпрячет, — сказал огородник.
Три кита
Как только прошел слух, мужики сейчас же выбрали комитет. А в комитет избрали трех человек: Николая-сапожника, Степана и лавочника.
Николая выбрали за то, что он очень долго говорить мог и выдумывать то, чего до него никто не выдумывал.
Степана выбрали за то, что у него душа была уж очень хорошая, он всегда говорил о том, чтобы всем было хорошо и чтобы все было по справедливости, и все были бы равны.
И совесть у него была замечательная. Он скорее своему готов был отказать, но чужому никогда не отказывал.