Душа Толстого - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я начал было держать экзамен на кандидата и выдержал два хорошо, но теперь переменил намерение и хочу поступить юнкером в конно-гвардейский полк. Мне совестно писать тебе это, потому что я знаю, что ты меня любишь и тебя огорчат все мои глупости и безосновательность. Я даже несколько раз вставал и краснел от этого письма, что и ты будешь делать, читая его; но что делать, прошедшего не переменишь, а будущее зависит от меня.
Бог даст, я исправлюсь и сделаюсь когда-нибудь порядочным человеком; больше всего я надеюсь на юнкерскую службу: она меня приучит к практической жизни и volens-nolens мне надо будет служить до офицерского чина. С счастьем, то есть ежели гвардия будет в деле, я могу быть произведен и прежде двухлетнего срока. Гвардия идет в поход в конце мая… Не сердись на меня, пожалуйста, а то я теперь слишком чувствую свое ничтожество, и исполни поскорее мои поручения. Прощай, не показывай письма этого тетеньке – я не хочу ее огорчать».
Чрез самое короткое время он снова пишет:
«В последнем письме моем я писал тебе разные глупости, из которых главная та, что я был намерен поступить в конно-гвардию; теперь же я этот план оставляю только в том случае, ежели экзамена не выдержу и война будет серьезная». Но и это решение продолжалось только несколько дней; была весна, когда, по выражению Тургенева, и счастливых тянет в даль, и вот, бросив и университет, и мечты о чиновничестве, и конную гвардию, Толстой несется в милую Ясную, и везет с собой какого-то пьянчужку немца, отличного музыканта, и вместе с ним со всей страстью отдается там музыке. Кутежи, охота, карты, цыгане сменяются периодами бурного покаяния, а покаяние, смирение и попытки самосовершенствования снова уступают место яркому фейерверку страстей. Его жизнь какое-то слепящее аллегро фуриозо. Эти взрывы страстей пугают его самого, он из всех сил старается ввести себя в оглобли, сковать себя – и вот опять «правила», которые он заносит в свой дневник, так размечая порядок этих солнечных и жарких летних дней: хозяйство, купанье, дневник, музыка, еда, отдых, чтение, купанье, хозяйство… Но правила эти держатся, только пока он их записывает, и не успевают еще чернила высохнуть, как снова он, пьяный жизнью, сверкает, дымит, бурлит и безумствует, и, устав, снова тянется к своему дневнику: «живу по-скотски, хотя и не совсем беспутно; занятия свои почти все оставил и духом очень упал…» И, стараясь уловить свою буйную, как вешняя гроза, душу в сети слова, он пишет:
«Все ошибки нынешнего дня можно отнести к следующим наклонностям: 1) Нерешительность, т. е. недостаток энергии. 2) Обман самого себя, то есть предчувствуя в вещи дурное, не обдумываешь ее. 3) Торопливость. 4) Faussehonte, то есть боязнь сделать что-либо неприличное, происходящее от одностороннего взгляда на вещи. 5) Дурное расположение духа, происходящее большей частью 1) от торопливости, 2) от поверхностного взгляда на вещи. 6) Сбивчивость, то есть склонность забывать близкие и полезные цели для того, чтобы казаться чем-либо. 7) Подражание. 8) Непостоянство. 9) Необдуманность…»
Теперь, кажется, все разобрано, все ясно, и начнется что-то совсем новое, особенное, но – ничего не начинается, и в смутах и бурях проходят его беспорядочные дни – неделя за неделей и месяц за месяцем. Он живет то в Ясной, то в Москве, то опять в Ясной, читает, кутит, пишет дневники, кается, бешено предается карточной игре, бесплодно пытаясь поставить у себя хозяйство на каких-то смутных, но, как ему кажется, более справедливых и более разумных началах, разочаровывается и снова пускается во все тяжкие. Весной 1851 г. он, двадцатитрехлетний молодой человек, едет в Москву, во-первых, для того, чтобы играть в карты, а во-вторых, для того, чтобы или поступить на службу или жениться. Карты скоро надоедают ему, жениться не удается, не удается и поступить на службу и – он острит, что из этих трех выходов он выбрал четвертый: занял деньги у Киреевского. У него уютная квартирка из четырех комнат, есть роялино, которое он взял напрокат, обедает он дома щами и кашей и поджидает только варенья и наливку, чтобы иметь все, к чему он привык в деревне. Для выездов у него есть очень модные сани и изящная упряжь. И, как всегда, он преисполнен самых благих намерений:
«Недавно, – пишет он тетушке в Ясную, – я прочитал в одном сочинении, что первые признаки весны действуют обыкновенно на моральную сторону человека. С возрождением природы хочется чувствовать и себя возрождающимся, сожалеешь о прошлом, о дурно проведенном времени, раскаиваешься в своих слабостях, и будущее представляется нам светлою точкой впереди нас, и становишься лучше, морально лучше. По отношению ко мне это очень верно. С тех пор, как я начал жить самостоятельно, весна возбуждала всегда во мне самые лучшие намерения, которых я и держался более или менее продолжительное время. Но зима для меня всегда была камнем преткновения… Но впрочем, вспоминая прошедшие зимы, я думаю, что эта зима была все же самая приятная и самая разумная из всех. Я веселился, ездил в свет, я запасся приятными воспоминаниями и со всем тем я не расстроил своих денежных дел. Впрочем, и не устроил их тоже…». Да и мудрено было устроить: сегодня он закладывал свои часы, а завтра покупал себе ненужную лошадь. А то вздумал взять подряд на почтовую «гоньбу» между Москвой и Тулой, но – сразу и оставил: дохода было 150 рублей, а расходы 2 000.
И до того вся эта жизнь была не нужна ему, до такой степени он был свободен от всяких связей и обязательств, неизбежно связанных с жизнью серьезной, настоящей, что раз, когда к нему заехал жених его сестры, ехавший в Сибирь, чтобы перед свадьбой покончить там разные дела, Толстой вскочил к нему в тарантас и не уехал в Сибирь только потому, кажется, что на нем не было шапки. Молодое вино бродило, бурлило и не знало, куда ему броситься…
В апреле 1851 г. приехал в Ясную с Кавказа старший брат Толстого, Николай, который служил в кавказской армии офицером. Рассказы брата о дикой и грандиозной природе Кавказа, о яркой и волнующей боевой жизни там, на этой далекой и опасной украине, сразу воспламенили младшего брата, и он в одно мгновение решает: на Кавказ.
По пути туда братья задерживаются недели на две в Москве. Небольшой отрывок из одного письма Льва к тетеньке ярко говорит о настроениях его в это время:
«Я был на прогулке в Сокольниках, погода была отчаянная, и я не встретил ни одной из светских дам, которых мне хотелось видеть… Я пошел шататься среди черни, в цыганский табор. Вы легко можете себе представить, какая поднялась в душе моей борьба за и против, но я вышел победителем, то есть не дал этим веселым потомкам блистательных фараонов ничего, кроме моего благословения. Николай находит, что я был бы очень приятный компаньон в пути, если бы не эта моя опрятность. Он злится, что я, как он говорит, меняю белье по двенадцати раз на дню. Я тоже нахожу его приятным товарищем, если бы только не эта его грязь. Кто из нас прав, не знаю».
Еще ярче маленький эпизод, который разыгрался в Казани, куда Толстые заехали «по пути» и где молодой Лев вел себя самым махровым пшютом. Раз шли оба брата по городу, а навстречу попался им какой-то господин, который ехал в экипаже, опираясь руками на свою трость.
– Как видно, что этот господин какая-то дрянь… – сказал Толстой, обращаясь к старшему брату.
– Отчего? – удивился тот.
– А без перчаток… – великолепно пояснил младший.
– Так отчего же дрянь, если без перчаток? – улыбнулся брат своей умной, ласковой и чуть насмешливой улыбкой…
Путь из Казани на Кавказ лежал в то время чрез Воронеж и Землю Войска Донского, но молодые Толстые не были бы Толстыми, если бы и тут они не сделали по-своему. Они порешили ехать до Саратова лошадьми, а оттуда по Волге до Астрахани на лодке. Путешествие это длилось около трех недель, а из Астрахани почти безлюдными степями братья в конце мая прибыли в действующую армию, которая вела тяжкую, упорную и многолетнюю борьбу с дикими горцами Кавказа, терзавшими беспрерывными набегами эту богатую, но удаленную украину России.
Эта яркая военная эпопея была только одной главой той почти тысячелетней истощающей борьбы России с Азией, в которой победа – хотя и очень дорогой ценой – осталась за Россией. Роль России, как щита Европы, обращенного на восток, совершенно не оценена западными народами. Кто знает, что было бы теперь с Европой, если бы не эта стена России, закрывшая ее от таинственного и страшного Востока, который своего последнего слова, может быть, и теперь не сказал еще. И как странно, что в этой эпической борьбе с Востоком волею Рока должен был принять участие и Лев Толстой, тот Лев Толстой, которому потом суждено было стать одним из самых ярких и самых сильных противников войны.
Но первое время он был там лишь простым зрителем военной жизни. Немножко презрительно фыркал на грубоватое офицерство, охотился, увлекался спиритизмом, кутил, подлечивал серными источниками свои ревматизмы и жадно всматривался в эту дикую, почти первобытную и такую увлекательную жизнь горцев и казаков. Но все настойчивее и настойчивее пробиваются в молодой душе те побеги, пышный и буйный рост которых потом давил миллионы людей. Так, в июле этого, 1851 г. он записывает в своем дневнике: