Обитель - Прилепин Захар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сидел где-то рядом.
Зажмурившись, Артём старался не шевелить ни рукой, ни ногой, чтоб случайно не задеть Василия Петровича, и – главное – не опрокинуть его корзины.
Корзина была уже полна.
Черви в корзине были всех цветов: белые, голубые, жёлтые, зелёные, фиолетовые, некоторые совсем маленькие, юркие, торопливые, а некоторые подросшие, разъевшиеся, тягучие.
* * *Оказалось, что можно было спать в штабеле среди многих других тел и чувствовать себя в одиночестве.
Вшей становилось всё больше, и от холода они были ещё злее.
Где же всё-таки эта Галя, которой нет и никогда не было. Где же она. Галя эта где.
– Я ведь могу её погубить! – рассказывал Артём святому на откорябанной фреске, он называл его “князь”. – Могу погубить её, князь! Сейчас я… а что я сейчас? Постучу в дверь? Ха!
А можно было бы как в детстве поиграть – когда они с братом стучали в дверь, слышали мамины шаги и быстро прятались – под кровати или в шкаф. И мама наигранно удивлялась: “Кто же это стучит?” И они давились со смеху и сдерживались, чтобы не чихнуть.
Постучать, услышать колокольчик и всем попрятаться. Зайдёт улыбчивый чекист и удивится: “А где это все? Кто стучал?” И, скажем, Граков вдруг не выдержит и захохочет под нарами… Чем не игра?
…Утром Артём сидел наверху, чувствуя себя мешком костей, который перепутали с тестом – и месили, месили, месили эти кости – всю ночь.
Он снял пиджак, чтоб перетрясти вшей, но быстро замёрз – на улице так и держалось, похоже, около пяти, ну, может, семи – никто уже не понимал – градусов, а ночью опускалось до двух-трёх, а одежды больше не приносили, а кипяток сегодня был тёплый, а баланда – нисколько не гуще кипятка, а владычка снова отдал свою миску пацану с голубиными руками, который всё повторял своё “Куада? Куада?” и время от времени – “Не жизнь, а похороны, дяденька”.
Артём попробовал надеть пиджак на ноги – но сразу замёрзла спина.
В окно сквозь щели стало вдруг различимо далёкое озеро и туман над ним.
К церкви кто-то шёл по улице – Артём увидел плечо, фуражку, кожаную куртку.
Отпрянув, он вслушался: не оглох ли? не пропустил ли перезвон?
Нет, было тихо – и дверь открыли негромко, и вошёл только один человек – тот самый чекист, пьяный, с улыбкой мокрой, вялой и будто присползшей, как штаны с бесстыдного зада.
Он стоял на входе, держа в одной руке безмолвный колокольчик, а другой прихватив его за язык, чтоб не звякнул.
Чекист искал кого-то и никак не мог найти в полутьме среди сгорбленных, раздавленных, перебитых своим страхом обезьян.
– Могильные черви – пришли высматривать, кого съесть, – раздался тихий, вкрадчивый голос Зиновия, лишённый и малейшей дрожи.
Чекист шлёпнул губами, словно удерживая спадающую улыбку, и ответил такими же улыбчивыми, влажными, как его губы, словами:
– Жатвы много, работников мало… Надумал отречься, Зиновий?
Кажется, он продолжал уже имевший место разговор.
– От Антихриста, – коротко ответил Зиновий.
В первое мгновение Артём и не понял, что он сказал, – но быстро догадался. Зиновий говорил, что это дьявол предлагает ему отречься.
Чекист раскачивался, и улыбка на его лице раскачивалась, как дохлая рыба в тазу, полном смрадной водой.
– А как отпущу ему язык? – спросил чекист, подняв колокольчик в правой руке и медленно убрав левую.
Нитка со свинцовой слезой на конце шатнулась, не достав до внутренней стенки колокольчика расстояния не больше ресницы толщиной.
Каждый на этой нитке качнулся, как на качелях, которые с размаху выбрасывали уже не в крапивную заросль, как в детстве, а в червивую глухонемую яму.
Чекист обводил глазами церковь, иногда облизываясь медленным и непослушным языком.
Чуть ли не три дюжины живых душ пристыли глазами к колокольчику, вслушиваясь и не дыша – а вдруг лишь одного человеческого вздоха не достаёт секирским сквознякам, чтоб толкнуть звонкий язычок и получить в ответ тишайший смертный звон.
Всякий хотел приостановить сердце, чтоб и его движение не качнуло бы вдруг вселенную и оттого не завалилась бы она набок, накрыв кого-нибудь, подвернувшегося, сырой землею.
В церковь внесли чан с баландой и несколько буханок хлеба.
Что-то, обещавшее жизнь, сдвинулось в воздухе.
Чекист сунул колокольчик в карман и вышел, пошатываясь.
Все выдохнули, и оживление было настолько искреннее, словно он не мог вернуться сразу после распитого кипяточка, а уехал далеко, так далеко, что может и дорогу забыть, если соберётся назад.
– Батюшка Зиновий, а может так быть, что мы уже в аду? – громко спросил кто-то.
– В аду они, – махнул батюшка Зиновий в сторону дверей, ясно кого имея в виду и, по своему обыкновению, пристраиваясь в очередь первым. – А мы на них смотрим со стороны.
Удивительно, но и поведение владычки Иоанна, через раз отказывающегося от еды и никогда не встававшего в очередь за нею, и поведение батюшки Зиновия, с его привычкой, немедленно опорожнив свою миску, ходить с пустой кружкой и просить хоть капельку добавить старику, – в сущности казалось всем правильным и соответствующим их священству.
Зиновию иной раз капали, а кто и плескал целую ложку, а если ругались, то больше для видимости – отношение к нему, заметил Артём, стало куда более уважительным и серьёзным, чем в лазарете, и это уважение укреплялось всё сильней.
“…Они… втайне надеются… что он может их спасти”, – с усталой насмешкой и уже не покидающей ленностью, думал Артём.
Поев, Артём скорей лёг, свернулся калачиком, засунул ладони промеж ног в тщетной надежде согреть хоть руки, так и не отогретые кружкой с кипятком.
Зиновий, видел Артём, оказался вовсе не столь жалок, как думалось раньше, хотя его поведение отдавало нарочитым юродством. Однако за юродством явственно просматривались необычайная крепость духа и яростное человеческое мужество.
Артёму, впрочем, не было до этого никакого дела, – растерявший собственную силу чужой воли оценить не в состоянии. Его несло по грязной, полной гадов воде на его деревянных нарах, и сквозь лёгкую ознобную лихорадку он отмечал то диковинное дерево на берегу, то распластавшуюся кляксой звезду на воде, то длинных пиявок, стремящихся на подводный запах плоти.
Вот Граков прошёл, гонимый сквозняком, его кривой рот искал наживку, а глаза не узнавали ничего: похоже, случай с колокольчиком оглушил его до беспамятства.
Перегнувшись и посмотрев с нар вниз, Артём мог бы увидеть лежащего на дне Василия Петровича или Афанасьева – оба с открытыми глазами, первый молчит, а второй улыбается; но лучше на них не заглядываться.
Артём теперь и не спал, и не бодрствовал, а непрестанно находился в промежуточном состоянии. Промёрзла не только вся кожа, но и внутренности – он чувствовал, как холодно и пусто в животе, в паху, в груди, и мозг выглядел как размораживаемое мясо – с одной стороны сырой и красный, с другой – твёрдый и в белой изморози. Порой трезво начинающаяся мысль словно вползала по своей извилине на ледяной участок и там прилипала, тупела, начинала распадаться.
Неожиданно он видел перед глазами текст приказного письма, который выбивала на печатной машинке Галина: “…требую… перевести Артёма Горяинова… в состав… духового оркестра… – литера “в” западала, и буква получалась невнятной, еле заметной, а в оркестре все согласные спутались, получилось какое-то другое слово, похожее на расстроенную музыку, духовые налево, скрипки направо, дирижёр в отчаянии, – на место… заключенного Афанасьева… в связи с его убытием на Лисий… остров…”
“Он не на Лисий, Галя! – стремился крикнуть Артём. – Я не хочу на его место!”
Галя не оборачивалась и печатала твёрдыми и уверенными пальцами, иногда попадая на букву не подушечкой пальца, а ногтем, и после, цыкнув, быстро подносила пальцы ко рту, то ли отогревая больное место дыханием, то ли выправляя кончик ноготка зубками.
Артём чувствовал, что это неправда – едва ли со своих нар он может разглядеть, что там печатает Галя, но не спешил выходить из её кабинета, где Гали, впрочем, уже не было. Он заторопился вниз по лестнице, стремясь не попасться на глаза Горшкову или Ткачуку, навстречу ему несли гроб, то ли пустующий, то ли уже кем-то занятый, Артём посторонился, присел, пролез меж ног, оказался на улице, прошёл лесом, мимо Йодпрома, пересёк Лисий остров, до которого вообще-то надо было плыть, и оказался у Секирной горы, на вершине мигал маяк, – нужно было подняться по лесенке к церкви, и, сто раз задохнувшись, он торопился, лез, тянул себя вверх, – с каждым шагом, если обернуться, виды открывались всё более необычайные, но было не до них, – наверху стояла Галя и спокойно разговаривала с улыбчивым чекистом, который был трезв, часто кивал и стремился, неловко лавируя меж её приказных интонаций, вставить своё подобострастное словцо: “…нет, я всё понимаю… у меня тоже своя работа… мы вынуждены принимать меры…”. “А он нормальный мужик, – искренне подумал Артём, вытирая пот. – Его можно понять”. “…Да вот он, ваш Горяинов…” – кивнул чекист: он стоял лицом к поднимающемуся Артёму, Галина оглянулась, у неё на лице обнаружилось что-то вроде флюса, не очень приятное, Артём старался не смотреть на неё. – “Подожди на своих нарах пока…” – сказала Галя, тоже не очень довольная неожиданным появлением Артёма – он поспешил выполнить её повеление, немного хромая от усталости, побежал к церкви, и тут улыбчивый чекист, словно в шутку, толкнул Галю – чтоб она немного скатилась по лестнице с горы, – чекист рассчитывал, что она скатится на три или четыре ступеньки, и оценит его дружескую забаву, но Галя неловко перевернулась через голову и неожиданно быстро полетела в тартарары, некрасиво взмахивая ногами, вся неловкая, дурная, нелепая – на очередном провороте через голову Артём вдруг увидел, что это и не Галя уже, а мать его – со своими то ли пирогами, то ли ещё чем-то – повидло на лице, позор…