Под сенью девушек в цвету - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако главным образом наше изумление объясняется тем, что женщина показывает нам и одно и то же лицо. Нам требуется такое громадное усилие для воссоздания того, что не суть мы, — хотя бы вкуса плода, — что, только-только получив впечатление, мы незаметно для себя уже начинаем спускаться по откосу воспоминаний и — разумеется, не отдавая себе в этом отчета, — немного погодя оказываемся очень далеко от пережитого. Следовательно, всякая новая встреча представляет собой нечто вроде восстановления нашего правильного представления. Но вспоминать человека — значит, в сущности, забывать его, и если мы и вспоминаем виденное, то только в этом смысле. А пока еще мы не утратили уменья видеть, мы узнаем забытую черту в тот миг, когда она предстает перед нами, мы вынуждены выпрямлять покривившуюся линию, и вот почему беспрестанное и животворное изумление, благодаря которому ежедневные встречи с девушками у моря оказывались для меня такими целительными и успокаивающими, рождалось не только из открытий, но и из припоминаний. Прибавьте к этому волнение, связанное с тем, как много значили для меня эти встречи, и всякий раз не вполне соответствовавшее моим ожиданиям, чем обусловливалось сходство надежды на будущую встречу не с уже исчезнувшей надеждой, но с еще трепетным воспоминанием о последнем разговоре, и тогда вам легко будет себе представить, какой резкий толчок давала моим мыслям каждая прогулка, двигались же мои мысли совсем не в том направлении, какое я для них намечал на свежую голову, сидя один у себя в номере. Когда я возвращался к себе, напоминая улей, жужжащий растревожившими меня и долго еще потом звучавшими во мне словами, то намеченный мною путь был уже забыт и разрушен. Всякое существо гибнет, как только мы перестаем видеть его; затем последующее его появление — это уже новое создание, отличающееся если и не от всех, то, по крайней мере, от предыдущего. Два таких создания — это уже разнообразие, хотя бы и минимальное. Если нам запомнится решительный взгляд, выражение отваги, то при следующей встрече мы будем неминуемо удивлены, более того: почти исключительно потрясены словно бы томным профилем, какой-то особенной задумчивой мягкостью — тем, что не отложилось в нашей памяти прошлый раз. Именно при сопоставлении воспоминания с новой действительностью выявится наше разочарование или удивление, именно это сопоставление откроет перед нами подлинную действительность, указав нам на провалы в нашей памяти. И теперь уже черты лица, в прошлый раз не замеченные и именно поэтому особенно нас поражающие на этот раз, особенно реальные, особенно тщательно исправленные, явятся предметом наших дум и воспоминаний. Томный, овальный профиль, мягкое выражение — вот что нам захочется увидеть вновь. И в следующий раз все волевое, что есть в пронизывающем взгляде, остром носе, сжатых губах, уничтожит разрыв между нашей мечтой и предметом, который она себе нарисовала неверно. Само собой разумеется, устойчивость первых впечатлений, впечатлений чисто внешних, которые создавались у меня при каждой встрече с моими приятельницами, была связана не только с обличьем, — ведь я же, как известно, был особенно чуток к их голосам, еще сильнее, пожалуй, меня волновавшим (в голосе есть не только особая, чувственно воспринимаемая поверхность, как в обличье, голос является частью той бездонной пропасти, от которой становятся такими головокружительными безнадежные поцелуи), к напоминавшему единственный в своем роде звук какого-то маленького инструмента звуку их голосов, в который каждая девушка вкладывала всю себя и который составлял отличительную ее особенность. Проведенная в одном из этих голосов какой-нибудь модуляцией борозда, мной позабытая, поражала меня своей глубиной, когда я о ней вспоминал. Таким образом поправки, которые я при каждой новой встрече вынужден был вносить, чтобы составить себе наиточнейшее представление, — это были поправки настройщика, учителя пения и рисовальщика.
Что же касается гармонического единства, где с недавнего времени, благодаря тому, что каждая девушка сопротивлялась стремлению к господству, какое обнаруживали другие, сливались волны чувств, которые поднимали во мне эти девушки, то оно было нарушено в пользу Альбертины в один из тех дней, когда мы играли в «веревочку». Это было в лесочке, росшем на скале. Стоя между двумя девушками, которые не принадлежали к стайке и которых стайка привела сюда, чтобы сегодня нас было больше, я с завистью смотрел на соседа Альбертины, молодого человека, и думал, что если бы я стоял там, где он, я мог бы дотрагиваться до руки моей приятельницы в течение тех нежданных мгновений, которые, быть может, не повторятся и которые могли бы завести меня очень далеко. Даже само по себе, вне зависимости от последствий, какие оно несомненно повлекло бы за собой, прикосновение к руке Альбертины и было бы для меня счастьем. Не то чтобы я не видел рук красивее, чем у Альбертины. Если даже не выходить за пределы ближайшего ее окружения, руки Андре, худые и значительно более тонкие, жили как бы своей особой жизнью, подчиняющейся этой девушке и в то же время самостоятельной, и часто они вытягивались перед ней, точно породистые борзые, то в истоме, то подолгу мечтая, с внезапными змеиными извивами, так что недаром ж Эльстир написал несколько этюдов ее рук. И на одном из них, на котором Андре грела руки у огня, освещение придавало им золотистую прозрачность осенних листьев. А руки Альбертины, полнее, чем у Андре, на мгновение сдавались, но зато потом сопротивлялись руке, которая их пожимала, и от этого возникало совершенно особенное ощущение. В рукопожатии Альбертины было что-то от чувственной ласки, как бы находившей себе соответствие в лиловато-розовом цвете ее кожи. Рукопожатие помогало вам проникнуть в эту девушку, в глубь ее чувств, подобно звонкому ее смеху, неприличному, как воркованье или как иные вскрики. Она принадлежала к числу женщин, чьи руки мы пожимаем с наслаждением и с благодарностью цивилизации за то, что она превратила shake-hand[26] в действие, дозволенное встречающимся юношам и девушкам. Если б условные правила приличия заменили пожатия рук другим движением, я бы целыми днями смотрел на недоступные руки Альбертины с не менее страстным желанием прикоснуться к ним, чем желание ощутить вкус ее щек. Но в наслаждении долго держать ее руку в своей, — если б я был ее соседом в игре в «веревочку», — я предугадывал не только само это наслаждение. Сколько признаний, сколько слов, не высказанных из-за моей несмелости, мог бы я доверить иным рукопожатьям! А как бы легко было ей ответными пожатьями убедить меня в том, что я пользуюсь взаимностью! Ведь это уже сообщничество, ведь это уже начало сближения! Моя любовь могла бы продвинуться дальше за несколько мгновений, проведенных рядом с ней, чем за все время нашего с ней знакомства. Я чувствовал, что наша игра скоро прервется, что она вот-вот кончится, — ведь долго играть мы в нее не будем, — а когда ей придет конец, то будет поздно, и мне не стоялось на месте. Я нарочно не сделал никакой попытки удержать в своих руках кольцо, стал в круг и притворился, будто не замечаю, как оно движется, хотя на самом деле следил за ним, пока оно не оказалось в руке соседа Альбертины, а та разрумянилась, оживленная весельем игры, и хохотала до упаду. «А ведь мы как раз в дивном лесу», — показывая на обступившие нас деревья, молвила Андре с улыбкой во взгляде, предназначавшемся мне одному, брошенном как бы поверх играющих, точно только мы с ней и способны были раздвоиться и сказать по поводу игры что-нибудь поэтичное. В своей утонченности она дошла до того, что — правда, без особого желания — пропела: «В этом Лесе пробежал хорек, в этом дивном Лесе пробежал хорек», — и напомнила этим людей, которые непременно устраивают в Трианоне гулянье во вкусе Людовика XVI или находят особенно остроумным спеть песенку в той обстановке, которая там описана. Если б у меня было время подумать, я, наверное, огорчился бы, так как подобная материализация была бы мне неприятна. Но мои мысли были заняты совсем другим. Играющие дивились моей неловкости — как это я до сих пор не сумел схватить кольцо? А я смотрел на Альбертину, такую красивую, такую ко всему безразличную, такую веселую, не предвидевшую, что она станет моей соседкой, как только я наконец выхвачу кольцо благодаря уловке, о которой она не подозревала и которая, если б она узнала о ней, возмутила бы ее. В пылу игры длинные волосы Альбертины растрепались и, завитками падая на ее щеки, темною своею сухостью еще яснее означали их розовость. «У вас косы как у Лауры Дианти, Элеоноры Гвиенской и той ее родственницы по нисходящей линии, которая так нравилась Шатобриану. Вам бы шло, если б волосы у вас всегда чуть-чуть свисали», — чтобы быть поближе к Альбертине, сказал я ей на ухо. Тут кольцо перешло к ее соседу. Я бросился, резким движением разжал ему кулаки, выхватил кольцо, и тогда он стал на мое место в середине круга, а я занял его место рядом с Альбертиной. За несколько минут до этого я завидовал молодому человеку, глядя, как его руки скользят по веревочке и все время встречаются с руками Альбертины. Теперь пришла моя очередь, но я от робости не стремился к этому прикосновению, от волнения не наслаждался им и только чувствовал, как колотится и как болит у меня сердце. На мгновенье Альбертина с хитрым видом повернулась ко мне своим полным и румяным лицом, давая понять, что кольцо у нее, и отвлекая мое внимание от веревочки, чтобы я не видел, где сейчас кольцо. Я сразу догадался, что многозначительные взгляды Альбертины — это тоже уловка, и все-таки меня взволновал мелькнувший у нее в глазах образ, который она создала только в интересах игры, — образ некоей тайны, сговора, которого на самом деле у нас с ней не было, но который я уже теперь считал возможным и который был бы мне необыкновенно приятен. Радостно возбужденный этой мыслью, я вдруг почувствовал, что рука Альбертины дотрагивается до моей, а ее палец, ластясь, подлезает под мой палец, и одновременно увидел, что она подмигивает мне, но так, чтобы другим это было незаметно. В одно мгновенье выкристаллизовалось множество надежд, до этого таившихся от моего взора. «Она пользуется игрой, чтобы дать мне почувствовать, что я ей нравлюсь», — подумал я, вознесясь на самый верх блаженства, откуда я, впрочем, слетел, как только услышал, что разъяренная Альбертина говорит мне: «Да берите же скорей, ведь я вам целый час передаю!» С горя я выпустил из рук веревочку, хорек увидел кольцо, бросился на него, я опять должен был стать в круг, и теперь я в отчаянии смотрел на оголтелый хоровод вокруг меня, надо мной шутили все участницы игры, я вынужден был смеяться, хотя мне было совсем не до смеха, а в это время Альбертина продолжала отчитывать меня: «Если хочешь играть — надо быть внимательным, иначе только других подводишь. Не будем больше приглашать его играть, Андре, — или он, или я». Андре, не принимавшая горячего участия в игре и продолжавшая напевать песенку про «Дивный Лес», которую в подражание ей, но без ее увлеченности, подхватила Розамунда, решила положить конец ворчанью Альбертины и, обращаясь ко мне, сказала: «Вам очень хотелось побывать в Кренье, а мы сейчас в двух шагах оттуда. Пока эти сумасбродки беснуются так, как будто им по восемь лет, давайте я проведу вас туда прелестной тропинкой». Андре была со мной необычайно мила, и дорогой я поделился с ней своими мыслями о том, что мне нравится в Альбертине. Андре сказала, что она тоже очень любит Альбертину и что Альбертина обворожительна, и все же мои восторги, как видно, не доставили ей удовольствия. Тропинка спускалась в низину, как вдруг меня взяло за сердце воспоминание детства, так что я невольно остановился: по земле стлались зубчатые блестящие листья, и я узнал куст боярышника, увы! отцветшего в конце весны. Меня овеял воздух давних богородичных богослужений, воскресных дней, забытых верований и заблуждений. Мне хотелось вдохнуть в себя этот воздух. Я остановился, и Андре, обворожив меня своей догадливостью, предоставила мне возможность поговорить с листьями. Я спросил, как поживают цветы, цветы боярышника, похожие на жизнерадостных девушек, легкомысленных, кокетливых и богомольных. «Девушки давно уехали», — ответили мне листья. И, быть может, они подумали, что хоть я и выдаю себя за их близкого друга, а об их образе жизни не имею понятия. Друг-то я друг, но такой, который уже сколько лет обещает прийти, а все не приходит. Между тем, подобно тому, как Жильберта была моей первой любовью среди девушек, так цветы боярышника были моей первой любовью среди цветов. «Да, я знаю, они уходят в середине июня, — сказал я, — но мне приятно посмотреть на то место, где они жили. В Комбре они приходили ко мне в комнату — их приводила моя мать, когда я был болен. А потом я с ними встречался вечерами, по субботам, в месяц богородичных богослужений. Здесь они на них бывают?» — «Ну конечно! Их всегда приглашают в храм Дионисия Пустынника — в ближайшую приходскую церковь». — «А как бы с ними повидаться?» — «Ну уж это не раньше мая будущего года». — «Но они непременно там будут?» — «Они бывают там ежегодно». — «Вот только не знаю, найду ли я туда дорогу». — «Найдете! Девушки веселые, они не хохочут, только когда поют молитвы, так что вы не заблудитесь, да и потом, вы уже в начале тропинки почувствуете их аромат».