Приключения Оги Марча - Сол Беллоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Иной раз приходится лишь удивляться, почему желающие сказать миру слово правды не обеспечат сперва свою безопасность.
- Это вредная, никуда не годная точка зрения, - возразил Фрейзер.
- Негодная? Ну, это я так, просто в голову пришло.
- Но ты согласен или нет?
- Ты считаешь меня подходящей кандидатурой?
- Нам нужен типичный американец.
- Думаю, что смогу заниматься этим некоторое время, - произнес я. - Если только дело не затянется.
- Мы рассчитываем на пару-другую недель. Только чтобы оторваться от Скунса и его подручных.
Он ушел, а я остался в саду, где в траве шныряли ящерицы, а раскаленные от зноя стены украшала роскошная пестрая кайма из сидящих наверху птиц, где серые, словно вулканический пепел, мексиканские боги утверждали извечную силу и жизнестойкость природы. На втором этаже Паславич играл Шопена. Теперь я думал о том, как ужасно сдаться убеждающей силе другого, ощутить ужас и безнадежность жизни, повинуясь не собственным чувствам, а сторонней указке и разделяя тем самым чужое отчаяние. Из всех видов насилия это, возможно, наихудшее: быть не таким, каков ты есть, чувствовать то, что тебе навязывают. Без мощной симпатии к насильнику чувство твое обречено, все утонет в отчаянии и захлебнется кровью. На балкон вышел Паславич в синем махровом халате и кротко осведомился, не хочется ли мне выпить.
- Хорошо, - согласился я, смущенный и встревоженный задуманным планом.
Но план провалился, чему я был очень рад. Ведь я мучился и не спал ночами, воображая, как станем мы метаться из города в город, то карабкаясь на горные кручи, то преодолевая пески пустыни.
Старик наложил вето на всю затею, и мне захотелось послать ему приветственное письмо, выразив восхищение проницательностью ума, но потом я посчитал, что было бы неэтично лезть в его секретные политические дела. Можно только представить себе, как он разъярился, услышав это их предложение!
И тем не менее в своей слабости и невозможности противостоять чужому напору я усмотрел влияние Мексики и решил вернуться в Штаты. Паславич одолжил мне сотню песо, и я купил билет до Чикаго. Он был очень расстроен моим отъездом и многократно уверял по-французски, как сильно ему будет меня недоставать. Разумеется, я вторил ему подобными же уверениями. Человеком он был очень и очень неплохим. Таких еще поискать.
Глава 21
По пути из Мехико в Чикаго я сделал крюк - совершил еще одну, побочную, поездку. Из Сент-Луиса отправился в Пинкнивилль, чтобы после долгих лет разлуки повидаться с братом Джорджем. Он был теперь совсем взрослый - огромный неуклюжий верзила. Темные тени под глазами на белокожем лице свидетельствовали, что и он, на свой лад, вел борьбу, на которую обречен всякий отстаивающий право на жизнь. Все мы в свое время оставляем привычный круг и пускаемся в одинокое плавание, в путь, полный поражений в борьбе с самым страшным противником, с самим собой, в тайном противостоянии, протекающем у одних в уединении темного, как внутренность горы, чертога, а у других - в гулком полуподвале, как это было у Джорджи.
Но красоту свою он сохранил: ведь в детстве он был красивым ребенком. Рубашка по-прежнему небрежно пузырилась у него на спине, а голова с золотистым ежиком волос походила на мохнатый плод каштана. Я с гордостью видел, что крест свой он несет с достоинством. Его выучили на сапожника. Грохочущий автомат с его дисками и округлыми щетками он не освоил, шить обувь вручную тоже не смог, зато мастерски ставил набойки и менял подошвы. Работал он в подвальном помещении под террасой, достаточно просторной, поскольку дом находился в глубинке, которая могла уже считаться Югом и здания там строились по-южному - огромные, деревянные, покрытые белой штукатуркой. Пыльное оконце его подвала оплетал виноград, и свет здесь имел зеленоватый оттенок. Я застал его склонившимся над колодкой; во рту Джордж держал гвозди, которые по очереди вгонял в подметку.
- Джордж! - вскричал я, быстро оглядывая этого уже совершенно взрослого мужчину. Он сразу же узнал меня, вскочил - радостный, светлый - и, в точности как раньше, воскликнул гнусавым своим голосом:
- Привет, Ог! Привет, Ог!
Такие повторы слов обычно переходили у него в вопли, и я поспешил к нему, поскольку сам он навстречу мне не двинулся.
- Ну, как живешь, старичок? - Я притянул его к себе и положил голову ему на плечо.
Он был в синей рабочей спецовке, рослый, белый и чистый, за исключением рук. Глаза, нос и слабый рот его как будто смазанного недоразвитого лица остались прежними - глупо-простодушными. Меня тронула его незлобивость, абсолютное неумение оскорбляться на невнимание и помнить обиду: увидел меня - и уже счастлив!
Его никто не навещал года три-четыре, поэтому я получил специальное разрешение провести с ним целый день.
- Ты помнишь, Джорджи, - спросил я, - «Баба и Мама, Саймон и Винни»? Помнишь?
С тихой улыбкой он повторил за мной эти имена - слова песенки о том, как все любят Маму, которую напевал в детстве, труся вслед за собакой вдоль забора с колючей проволокой. В слюнявом его рту сверкали белые зубы, ровные, хотя острые клыки и выступали вперед. Я взял его за руку, которая теперь была больше моей, и мы пошли прогуляться по территории.
Стояло начало мая, и дуб уже распускал свои темные крепкие почки; земля, покрытая густым ковром одуванчиков, окутывала нас густыми испарениями. Мы шли вдоль ограды, поначалу казавшейся мне простым забором, но вдруг меня ударила мысль, что Джордж - заключенный, которому никогда отсюда не вырваться. Бедный Джордж! И я без спроса вывел его наружу, за территорию. Он глядел себе под ноги, будто удивляясь им, шагающим неизвестно куда по незнакомой дороге, и ступал очень осторожно, потому что боялся. В лавочке на углу я купил ему пакетик зефира. Пакетик он взял, но зефир есть не стал, а сунул подарок в карман. Глаза его беспокойно бегали, и я сказал:
- Ладно, Джордж. Идем обратно.
Он тут же успокоился.
Едва услышав обеденный гонг - слабый, как колокольчик в детском мышином цирке, он, приученный к дисциплине, направился в увитую зеленью столовую. Обо мне он забыл. Мне пришлось его догонять. В столовой он взял поднос, и мы стали есть, как и другие, сидевшие поодиночке, скребущие свои миски или замкнутые, молчаливые, тянущие к раздаче щербатые кружки.
Можно строить любые, самые радужные планы ухода за такими существами: одевать их, кормить, укладывать в уютные постели - чего уж проще. Хотя, похоже, все это ни к чему.
Остаток пути я размышлял над тем, что надо все-таки чем- то помочь Джорджу, что-то для него сделать, нельзя же допустить, чтобы вся его жизнь прошла подобным образом. И еще я думал, как легко мы цепляемся за любой предлог, позволяющий устранить из своей жизни вот таких несчастных: заключенных в тюрьмах, калек, сирот, слабоумных или просто стариков. И решил, навестив Маму, пойти к Саймону и поговорить с ним о Джорджи. Ничего конкретного предложить я не мог, но убеждал себя, что у Саймона есть деньги и, следовательно, он должен знать, как ими распорядиться. Да и
Чикаго у меня был связан с Саймоном, и, возвращаясь туда, я думал о нем и хотел его повидать.
Из одного приюта я сразу же направился в другой - уже чикагский, но как же различались эти два заведения! Теперь Мама жила уже не при кухне, а имела нечто вроде квартирки с персидским ковром на полу и шторой на окне. Я позвонил, что еду, и она ждала в дверях, опираясь на свою белую трость. Чтобы не испугать, я окликнул ее еще издали. Она покрутила головой в разные стороны, ища меня, и с горькой радостью отозвалась, назвав мое имя. На розовом длинном лице над ободком тускло-черных очков взметнулись вскинутые брови она словно силилась разглядеть меня своими незрячими глазами. Потом она поцеловала меня и шепнула:
- Ой, какой же ты худой! Почему ты такой худой?
И, тоже худая, высокая, ростом почти с меня, повела к себе вверх по черной лестнице, пропахшей отварной рыбой, и это навевало воспоминания о доме, детстве и тепле нашей кухни, где мы сидели с Мамой у очага.
На комоде были разложены все мои открытки, которые я посылал ей из Мексики. Чтобы пришедшие видели. Но кроме инспектора и его жены, ненавидевшей Саймона, кто мог к ней прийти? Только если Анна Коблин изредка заглядывала. Или Саймон собственной персоной. Он заезжал, смотрел, как она устроилась в этой своей вполне буржуазной гостиной, и оставался доволен. На запястье у Мамы красовался серебряный браслет, она носила высокие каблуки и имела радиоприемник с металлическим зигзагом на рупоре. Когда Бабушка Лош в Нельсоновском приюте надевала свой лучший туалет - одесское черное платье, это было лишь слабым подобием Маминого стиля и ее нынешнего благополучия. Вот как подвели Бабулю ее сыновья в обход закона и не имея понятия о приличной жизни. Но и Маме непросто было соответствовать уровню благодеяния, оказанному ей Саймоном и Шарлоттой. Особенно Саймоном. Ведь он так беспокоился об этом. Открывал ее шкаф, проверял вещи - в порядке ли они, не пропало ли что с вешалки. Я-то знаю, как Саймон умел благодетельствовать, - только держись!