По прозвищу Пенда - Олег Слободчиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто не стрелял. Никаких человеческих криков не было. Пантелей решил, что в таком густом тумане искать врага — только себе вредить, и наказал пятерым подняться на яр, оглядываться по сторонам и стрелять картечью во всякую приближающуюся тень. Шестеро промышленных подошли к телу, склонились над ним.
— Чуял кончину! — всхлипнул Семейка Шелковников. — И отцу доли своей не дал, как тот ни просил его.
— От судьбы неминучей никто не уйдет! — снимая казачий колпак, сказал передовщик. — Не здесь, так в другом месте принял бы стрелу в сердце. Значит, так ему на роду написано, так на судьбе завязано. — Он хотел перекреститься и спохватился, что не помнит крестного имени Нехорошки.
— Никола! — смахнул слезу Ивашка Москвитин.
Сивобород обидчиво процедил сквозь зубы:
— Судьба судьбой, а кабы толмач не зарезал тунгуса, Нехорошко не получил бы стрелы в спину! — В словах гороховца был намек на грех передовщика, роднившегося с Синеулем.
— Ну накажи его, как знаешь! — отрезал Пантелей и, подумав, поправился: — Как чуница позволит. А сам толмачить будешь.
Пятеро с ружьями в руках хмуро посмотрели на Синеульку. Тот своим видом показывал, что опечален убийством, но лицо его было не тем, к которому все привыкли.
— Ожил! — приглушенно выругался Сивобород. — Волка поститься не приучишь!
Под яром гулко ухнула пищаль, за ней прогрохотала другая. Эхо прокатилось по невидимому руслу реки. Пороховой дым повис над табором.
— Послышался хруст! — вернулся к костру туруханец. — Вдруг и показалось. — Неуверенно пожал плечами, сел, зажал между колен пищаль и молча стал чистить ствол от нагара, перезаряжать ружье. Утихли крики в тумане, бежала испуганная выстрелами нечисть, чуть приметное движение ветра колыхнуло пламя костра.
Привычным рывком Пантелей выдернул стрелу из тела, Нехорошко дернулся, как живой, из рваного отверстия хлынула темная кровь.
— Судьба! — повторил, показывая окровавленной стрелой на спину покойного: — Ни лопатку не задела, ни ребер — прямо в сердце, будто бес целил! — Обернувшись к скорбным устюжанам, приказал: — Обмойте да нарядите… Николу. Пока не застыл… Кто намок — сушись у костра!
Вскоре туман рассеялся и на востоке на радость живым заблестело красное солнце. Оставив возле покойного его земляков, передовщик повел ватажку к урыкиту.
Два чума стояли на том же месте. Среди сосен и берез был поставлен новый шалаш, крытый берестой. Из него торчали ноги покойного в лэкэмэ[132]. Рядом с безучастными лицами сидели старик со старухой. Ни вчерашней чертовки с распущенными волосами, ни детей в чумах не было. Не было и оленей. Старики не оборачивались к ватажным и не отвечали на вопросы Синеуля, будто оглохли и ослепли.
Промышленные обшарили всю округу и обнаружили, что находятся на большом острове, отделенном от матерой земли широкой протокой. Баба с детьми и с оленями явно переправилась через нее и ушла в черновой лес, где тунгусов искать — только время терять. Никаких других следов на острове не было.
Они вернулись к старикам, рассуждая, кто мог пустить стрелу с такой силой, что та чуть ли не навылет пробила спину устюжанина. Синеуль бесцеремонно ощупал плечи старика и, помотав головой, сказал, что натянуть тетиву тот бы не смог.
— Чертовка лупоглазая! — выругался передовщик, уважительно подумав о женщине. — Шаманка, наверное! — Вспомнив, как она глазела на Синеуля, спросил: — Не жена ли твоего убитого брата?
— Да! — мимоходом ответил толмач по-русски и принялся пытать стариков.
Но те на его угрозы презрительно отвечали, что старые, бояться им нечего: предки в нижнем мире уже заждались их.
Синеуль перевел ответ, взглядом спрашивая передовщика: что делать? Пантелей приказал оставить стариков и возвращаться. Закинув на плечи луки и пищали, промышленные безбоязненно пошли к берегу.
На стане Ивашка с Семейкой обмыли покойного. Они просушили и распороли его одежду, чтобы не было узлов, и неумело мучились, обряжая задеревеневшее тело.
— Покойные боли не чуют! — глядя на их старания, усмехнулся передовщик, прислонил пищаль к борту струга, уперся коленом в грудь покойного так, что у того из глотки вырвался хрип, и заломил окоченевшие руки, крестообразно складывая их на груди.
Устюжане боязливо отпрянули, услышав хрип, смутились, крестясь. Оказалось вдруг, что обмытого, посветлевшего лицом Нехорошку некому отпеть по полному чину. Среди ертаулов одни были молоды, другие одичали в урманных лесах. Пожилой долговязый Тугарин, несуразно размахивая длинными руками, прочел над покойным короткую, складную и тихую молитву, смущенно признался, что может только подпевать тем, кто знает полный обряд.
Пока копали могилу, передовщик хоть с запозданием, но прочел по памяти молитву на исход души да по Псалтырю, что знал и помнил. Долбить колоду и отпевать по чину три дня ватажка не могла. Уже плыл по воде последний лист и утренние заморозки прибивали гнус. На Юрьевой горе изголодавшаяся ватага ждала хлеба.
Вытряхнув труху из коры старой сгнившей березы, тело обернули берестой и с честью предали земле в тот же день, как отошла душа Николы Нехорошки. На яру поставили тесаный крест в полторы сажени, видимый всем плывущим по реке, крестясь и кланяясь, обошли могилу три раза. Затем столкнули струги на воду, поплыли, поминая покойного в молитвах и в мыслях. Едва они начинали отвлекаться на дела дня, передовщик запевал громким голосом:
— …Упокой, Господи, душу раба твоего…
— …На Тя бо упование возложи, Творца и Зиждителя и Бога нашего, — подхватывали гребцы. Их скорбные голоса неслись по воде, пугая зверей и птиц.
— …Тобою да обрящем рай, Богородице Чистая, Благословенная, — пел Пантелей во всю силу голоса, до кашля, до хрипа, и все казалось ему среди просторов, что голос едва слышен товарищам на стругах.
— Аллилуйа, аллилуйа, аллилуйа, слава Тебе, Боже, — подхватывали, налегая на весла, промышленные. И чудилось им, что ворчливый Нехорошко, присев на борт, мотает головой на длинной шее, сердится, требует петь громче, душевней.
Позже молодые устюжане признались, что даже запах его чувствовали рядом с собой. Погрешили, схоронив тело не по чину, а по-другому не могли: зима и стужа наступали на пятки, погоняли белым помелом инея.
Синеуль, сидя на среднем весле, оглядывался к берегу, на лице его играл румянец, в глазах не было ни вины, ни скорби. Это сердило ватажных, но никто не попрекал тунгуса. Через кого вершится воля Божья — не им, грешным, судить. Толмач, поправляя на груди кедровый крест, тоже пробовал подпевать. Под крестом висели обереги из оленьего меха.