Место - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы стояли у небольшого палисадника, где росло несколько измученных (именно такой у них был вид) дубков, пыльная листва которых, очевидно, с трудом вылавливала из пропахшего железнодорожными запахами воздуха нужные для себя вещества, а корни с трудом вытягивали из каменистой, нездоровой индустриальной земли жизненные соки. Я тогда лишь скользнул по этим дубкам взглядом, но впоследствии, вспоминая этот разговор, вспомнил и эти дубки, которые фактически не жили, а боролись за жизнь.
– Национальное правительство России, – снова произнес Щусев, – вот это звучит чисто. От этого веет простыми свежими запахами, как от деревенского пруда… А вся эта мерзость… Все это шипение и цыканье… Цык… вцык… цека… чека… Госплан…
Он был чересчур смел со мной в суждениях, так что я испугался, не в преддверии ли он припадка, ибо в глазах его вновь появилась некая веселость, однако теперь с явно нездоровым оттенком. Видно, Щусев заметил мое беспокойство и внимательно посмотрел на меня, так что мне стало неловко, и я по-юношески покраснел.
– Я решил полностью довериться тебе, – сказал он просто.– Но ты не удивляйся моей наивности… Просто у меня нет выхода… У меня мало времени (как я теперь понимаю, он намекал на свою смертельную болезнь). Я долго обдумывал и выбирал наследника (он так и сказал – наследника). Надо создавать здоровую сердцевину, зерно и почву… А почва у нас замечательная… Единственное, что сохранило у нас национальный характер,– это почва, но она требует настоящего своего зерна, а не всякого рода всемирных злаков… – И он протянул мне руку.
Я порывисто пожал ее.
– Все, – сказал он, словно выдохнул, – конечно, можешь и ты подвести… А вдруг не подведешь?
– Я верил в себя, – неожиданно открылся и я ему. – Я всегда в себя верил… Что живу неспроста… Мир завертится вокруг меня… Именно в таком плане… Но всякий раз разочарования, ложное направление, насмешки, особенно над самим собой… В последнее время мне вообще казалось, что я поглупел… Неудачи с женщинами (я вдруг дошел до такой степени откровенности), ах, может, я не о том…
– О том, о том, – по-прежнему в упор глядя на меня, сказал Щусев, – признаюсь, я словно впервые с вами говорю (тут он мне сказал «вы», подчеркивая новое ко мне отношение).
Мы еще некоторое время друг друга рассматривали, а потом как-то разом потянулись друг к другу и вдруг, поцеловавшись, снова перешли на «ты». Но это было уже иное «ты» – «ты» соратников и единоверцев (такие поцелуи у баловней и избранников истории впоследствии становятся хрестоматийными. Для либералов же они способ проявить свое вольнодумство. Они объясняют, что все происходило гораздо проще и поцелуи не что иное, как лакировка).
– С нами поедут двое ребят, – сказал Щусев, совершенно иным тоном, каким дают инструкцию,– Сережа Чаколинский и Вова Шеховцев… Ты с ними в организации не часто сталкивался, хочу напомнить… Вова натура более простая, Сережа типичное порождение нашей хляби… Ты понял меня?
– Да, – сказал я.
– Ребята хорошие и нужные, – сказал Щусев, – но с ними надо поосторожнее. И в Москве нас встретит чудный мальчик (я снова невольно вспомнил о слухах, которые по злобе распускала о Щусеве жена Бительмахера Ольга Васильевна и которые, конечно же, не соответствовали истине. Тут налицо не сексуальное извращение, а политическая концепция и опора на молодежь).
Вова и Сережа ждали нас на чемоданах, и у обоих был такой вид, точно они собрались в комсомольско-молодежный туристский поход (так мотивировал свою поездку по крайней мере Сережа). Вова был мальчик менее ухоженный, хулиганистый и почти что уличный, Сережа же из семьи с достатком.
– Христофора еще нет, – сказал Вова (несмотря на разницу в возрасте, он, как все уличные ребята, любил называть взрослых по имени).
– Висовин поедет отдельно,– сказал Щусев.
До прихода поезда оставалось некоторое время. Щусев куда-то ушел, а ребята затеяли между собой веселую возню, которая меня почему-то раздражала. Начала также побаливать голова. Но историческую хроникальность происходящего во мне и вокруг меня я после неожиданного (да, он был неожидан и непредвиден), после неожиданного разговора со Щусевым ощущал ясно. И снова, второй раз (впервые, когда я услышал предложение Щусева и Горюна о взаимоотношениях наших с Молотовым и Троцким), и снова здесь меня посетил незнакомый большинству вкус власти, который, как мне теперь казалось, мерещился мне еще в моих снах стареющего, ранимого, влюбленного в недоступных красавиц девственника. Но если за сладостные мечты приходилось платить внутренней тревогой и растерянностью перед реальностью, то здесь, наоборот, вкус власти возвышал над живой реальностью и делал не тебя виноватым перед обычной жизнью, а обычную жизнь виноватой перед тобой… Вот она, сладость власти,– когда все вокруг всегда и в любой момент виноваты передо мной… Я вспомнил прекрасное свое чувство первых дней реабилитации, когда общество и страна испытывали в моем воображении вину передо мной… Это, конечно, было ребячество… Но это чувство пробудило во мне дерзость мыслей… Править Россией… С чего начинали те, кто этого достигли не рождением своим, а своей жизнью?… Жизнь коротка, но из этого делают неправильные выводы… Пожелать это уже значит наполовину осуществить… Величие в желании… На меня разом нахлынуло, и я понял, что не устою на ногах, если не прислонюсь к чему-либо. Я прислонился к стене вокзала и вытер холодную испарину.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Ехали мы вчетвером в отдельном купе. Щусев ухлопал на то (как потом выяснилось) остатки средств организации, находящейся помимо всего на грани финансового банкротства. Но Щусев рассчитывал поправить дела в Москве, посетив нескольких влиятельных либералов. Возня ребят, Сережи и Вовы, по-прежнему раздражала меня, Щусев же веселился и болтал с ними как равный (вот почему они к нему и липли). Большую часть времени я лежал на верхней полке, разглядывая свое лицо исподтишка в карманное зеркальце (давно я этим не занимался). Ни о чем серьезном мы в дороге не говорили, и, может, здесь был замысел Щусева – дать самостоятельно созреть запавшим в меня идеям. И действительно, именно лежа на верхней полке и под стук колес я окончательно укрепился в мысли о возможности возглавить Россию (я, а не Щусев). Я еще сравнительно молод, могу ждать даже и десять, и двадцать лет… Главное, что я решился и дерзнул иметь такое желание. На первый взгляд это глупо – решился… А что тебе ранее мешало решиться?… И что каждому мешает?… Подумать так каждый волен… А вы попробуйте решитесь и при этом не поиздевайтесь и не расхохочитесь над самим собой… Нет, тут определенный момент должен наступить, по-определенному должны совпасть твои взаимоотношения с окружающим миром, по-определенному судьба твоя сложиться должна, судьба, которой ты всячески, искренне должен противодействовать и терпеть неудачи в борьбе с судьбой, которая наносит тебе удар за ударом, обиду за обидой, ибо человек по природе своей всегда стремится к бытовой устойчивости, и если у него не хватает сил, чтоб справиться с личными бытовыми неурядицами, и если обстоятельства мешают этому, то судьба выносит его на тот самый рубеж, откуда рукой подать до великой дерзости помыслов… Но этого еще недостаточно… Необходимо множество социальных и исторических поворотов, случайных встреч и совпадений, чтоб такая мысль оформилась и была принята всерьез прежде всего самим тобой… Я долго и трудно шел к этой мысли, ревниво оберегал ее в себе под разными наименованиями, а иногда и вовсе без наименования, просто как ощущение собственной исключительности, и испытал немало разочарований. Я знаю, что молодежь вообще склонна к мечте о славе (повторяю, я молод, если не по летам, то по ущемленному развитию). Помню, какую горечь я испытал в компании Ар-ского, и не только потому, что был изгнан. Если бы я просто был изгнан, но унес бы свое «инкогнито», свою «идею», то, может быть, я бы, наоборот, над компанией той даже возвысился (так я сейчас подумал). Но ужас состоял не в том, что меня изгнали (я сейчас занялся переоценкой, тогда же страдал, надо признаться, все-таки именно из-за факта изгнания). Главный ужас состоял в том, что они походя лишили меня «идеи», даже не зная о существовании таковой во мне, просто дав научное определение «солипсизм» тому чувству, которое я скрывал и оберегал, причем обращаясь совершенно к другому (поэту-подпольщику Акиму). Слабость и беспомощность моя заключалась в том, что я еще не созрел и не возвысился до той великой дерзости, которая пришла ко мне ныне, после «исторического поцелуя» со Щусевым у товарных пакгаузов. По опыту знаю, многие из молодежи носят в себе идею славы, хотят выделиться из себе подобных, возвыситься, прогреметь… Да почти что любой… Вот и эти сосунки…
Я повернул голову осторожно, чтоб не привлечь их внимания… Все трое (и Щусев в том числе) резались в карты, в дурачка. Этот Шеховцев, конечно, желал бы быть знаменитым футболистом… А тот, с пионерским румянцем,– поутонченней… Наверное, поэтом, или конструктором ракет,– я иронически улыбнулся и, повернув голову опять в прежнее положение, перенес эту свою улыбку в карманное зеркальце. Должен сказать, что чем более я так думал, тем более я начал испытывать к Щусеву нездоровую ревность и зависть – в том смысле, что великая дерзость не родилась во мне сама, а была Щусевым подсказана… Заимствование всегда унижает личность. Поэтому я и со Щусевым решил держаться «себе на уме» и осторожно. Тем не менее существование великой дерзкой идеи во мне, так давно и неосознанно к ней стремившемся, наполняло меня спокойствием, сознанием целенаправленности моей жизни, и выразилось это (как всегда в момент расцвета во мне той или иной идеи), выразилось это чисто внешне в снисходительной незлобной полуулыбке, которая и ранее посещала меня, ныне же наконец прочно закрепилась на моем лице, придав ему выражение мыслящее, крайне нерусское, утонченное и не мужское…